воскресенье, 13 июля 2014 г.

Heidegger Vom Wesen der Wahrheit (О сущности истины - On the Essence of Truth)


М. Хайдеггер "О сущности истины" ( перевод З.Н. Зайцевой) 


О сущности истины пойдёт речь. Для вопроса об истине безразлично, идёт ли речь в том или ином случае об истине практического, жизненного опыта или экономического расчета; это может быть истина технического порядка или истина, характеризующая политический ум, в частности, та или иная истина может относиться к сфере художественного творчества, это может быть даже истина мысленного воспоминания или культурной веры. Вопрос о сущности оставляет всё это в стороне и затрагивает только то, что отличает всякую истину как таковую.

"On the Essence of Truth" by Martin Heidegger. (Translation by John Sallis)


Our topic is the essence of truth. The question regarding the essence of truth is not concerned with whether truth is a truth of practical experience or of economic calculation, the truth of a technical consideration or of political sagacity, or, in particular, a truth of scientific research or of artistic composition, or even the truth of thoughtful reflection or of cultic belief. The question of essence disregards all this and attends to the one thing that in general distinguishes every “truth” as truth.

Речь не идёт об истине с точки зрения теории познания или религиозной истине. Сравнить с алетией у Павла Флоренского в "Столпе и утверждении истины".

 Но не соскальзываем ли мы с вопросом о сущности в пустоту всеобщего, от которого задыхается всякое мышление? И не показывает ли это соскальзывание при такого рода вопросах беспочвенность всей философии? Ведь обращенное к действительности мышление, если оно имеет глубокие корни, должно прежде всего - и без всяких отступлений - устремиться к тому, чтобы повернуть действительную истину, служащую для нас на сегодняшний день мерилом и точкой опоры, против путаницы мнений и вычислительных операций. Что может дать действительной необходимости отрешенный от всякой действительности ("абстрактный") вопрос о сущности истины? Не является ли вопрос о сущности самым несущественным и ни к чему не обязывающим вопросом?

Yet with this question concerning essence do we not soar too high into the void of generality which deprives all thinking of breath? Does not the extravagance of such questioning bring to light the groundlessness of all philosophy? A radical thinking that turns to what is actual must surely from the first insist bluntly on establishing the actual truth which today gives us a measure and a stand against the confusion of opinions and reckonings. In the face of this actual need what use is the question concerning the essence of truth, this “abstract” question that disregards everything actual? Is not the question of essence the most inessential and superfluous that could be asked?

Закономерные вопросы...

Никто не уйдет от настойчивой убедительности этих сомнений. Никто не смеет просто так игнорировать настойчивую серьёзность этих сомнений. Но кто стоит этими сомнениями? "Здравый" человеческий рассудок. Он стучит в дверь, за которой скрывается осязаемая полезность, и усердствует против знания о сущности сущего, которое как существенное знание с давних пор называется "философией". 

No one can evade the evident certainty of these considerations. None can lightly neglect their compelling seriousness. But what is it that speaks in these considerations? “Sound” common sense. It harps on the demand for palpable utility and inveighs against knowledge of the essence of beings, which essential knowledge has long been called “philosophy.”

Лев Шестов и его нападки на здравый рассудок.

Обыденный человеческий рассудок имеет свою собственную необходимость: он утверждает своё право с помощью только ему одному подвластного оружия. Это ссылка на свои претензии и сомнения как на нечто "само собой разумеющееся".  Но философия никогда не сможет опровергнуть обыденный рассудок, так как он глух к её языку. Она не посмеет пожелать когда-нибудь его опровергнуть, потому что обыденный рассудок слеп, чтобы видеть то, что она открывает взору, созерцающему сущность.

Common sense has its own necessity; it asserts its rights with the weapon peculiarly suitable to it, namely, appeal to the “obviousness of its claims and considerations. However, philosophy can never refute common sense, for the latter is deaf to the language of philosophy. Nor may it even wish to do so, since common sense is blind to what philosophy sets before its essential vision.

Вот почему мы считаем, что находимся в согласии с обыденным рассудком, поскольку полагаем, что уверены в многообразных "истинах" жизненного опыта и поведения, научного исследования, художественного воображения и веры. Мы сами поощряем сопротивление "само собою разумеющегося" против всякого притязания со стороны сомнения.

Moreover, we ourselves remain within the sensibleness of common sense to the extent that we suppose ourselves to be secure in those multiform “truths” of practical experience and action, of research, composition, and belief. We ourselves intensify that resistance which the “obvious” has to every demand made by what is questionable.

Поэтому, если уж и должен быть поставлен вопрос об истине, то он требует ответа на вопрос, где мы находимся на сегодняшний день. Хотят знать, как обстоит дело с нами. Вопрошают о цели, которая поставлена перед человеком в его истории и перед историей. Хотят обладать действительной "истиной". Следовательно, опять-таки истиной!

Therefore even if some questioning concerning truth is necessary, what we then demand is an answer to the question as to where we stand today. We want to know what our situation is today. We call for the goal which should be posited for man in and for his history. We want the actual “truth.” Well then — truth!

Те, которые взывают к действительной "истине", по-видимому, уже всё-таки знают, что такое истина вообще. Или же знают об этом "по чувству" или "в общем"? Однако не будет ли такое "примерное" знание и такое безразличие ещё беднее, чем простое незнание сущности истины?

But in calling for the actual “truth” we must already know what truth as such means. Or do we know this only by “feeling” and in a general way”? But is not such vague “knowing” and our indifference regarding it more desolate than sheer ignorance of the essence of truth?


1. Привычное понятие истины
1. The Usual Concept of Truth

Что же понимают по "истиной"? Под этим возвышенным и в то же время стертым и тупым словом "истина" имеется в виду то, что делает истинное истинным. Что представляет собою нечно истинное? Мы говорим, например:"Принять участие в осуществлении этой задачи - истинная радость". Мы имеем в виду : это неподдельная, действительная радость. Истинное - это действительное.

What do we ordinarily understand by “truth”? This elevated yet at the same time worn and almost dulled word “truth” means what makes a true thing true. What is a true thing? We say, for example, “It is a true joy to cooperate in the accomplishment of this task.” We mean that it is purely and actually a joy. The true is the actual.

Так мы говорим о неподдельном золоте в отличие от фальшивого. Фальшивое золото в действительности не то, чем оно кажется. Оно - только "кажимость" и поэтому недействительно. Недействительное обычно противопоставляется действительному.

Accordingly, we speak of true gold in distinction from false. False gold is not actually what it appears to be. It is merely a “semblance” and thus is not actual. What is not actual is taken to be the opposite of the actual. 




Но ведь мнимое золото - это также нечто действительное. Порэтому скажем яснее: действительное золото это - настоящее золото. "Действительно" же как то, так и другое, как настоящее золото, так, и в не меньшей степени, и имеющее хождение ненастоящее.

But what merely seems to be gold is nevertheless something actual. Accordingly, we say, more precisely, actual gold is genuine gold. Yet both are “actual,” the circulating counterfeit no less than the genuine gold.


Следовательно, истинность настоящего золота не может быть уже оправдана его действительностью. Снова возникает вопрос: что называется в данном случае истинным и настоящим? Настоящее золото это такое действительное, действительность которого согласуется с тем, что мы "собственно" уже заранее понимаем под словом "золото". И , наоборот, там, где мы предполагаем фальшивое золото, мы говорим : Здесь что-то не то. Напротив же, относительно того, что является тем, "что оно есть", мы замечаем : Это то. Вещь та. 

What is true about genuine gold thus cannot be demonstrated merely by its actuality. The question recurs: what do “genuine” and “true” mean here? Genuine gold is that actual gold the actuality of which is in accordance [in der Ubereinstimmung steht] with what, always and in advance, we “properly” mean by “gold.” Conversely, wherever we suspect false gold, we say: “Here something is not in accord” [stimmt nicht]. On the other hand, we say of whatever is “as it
should be”: “It is in accord.” The matter is in accord [Die Sache stimmt].


Ubereinstimmung -  соответствие · тождественность

stimmt - голосовать · настроить · настраивать

  Однако слово "истинный" мы относим не только к только к действительной радости, настоящему золоту, сущему; истинным мы называем не только всё сущее, но истинным или ложным мы называем прежде всего наши высказывания о сущем, которое само по своему характеру может быть настоящим или ненастоящим, выступая в той или иной форме в своей действительности. Высказывание является истинным, если то, что оно подразумевает и о чем говорит, согласуется с вещью, о которой высказывается данное суждение. Также и здесь мы говорим: Это правильно. Но теперь уже правильно является не вещь, а предложение (высказывание ).

However, we call true not only an actual joy, genuine gold, and all beings of such kind, but also and above all we call true or false our statements about beings, which can themselves be genuine or not with regard to their kind, which can be thus or otherwise in their actuality. A statement is true if what it means and says is in accordance with the matter about which the statement is made. Here too we say, “It is in accord.” Now, though, it is not the matter that is in accord but rather the proposition(всё таки в смысле statement).

Будь это вещь или предложение, истинно то, что правильно, истинное - это согласующееся. Быть истинным и истина означают здесь согласованность, а именно согласованность двоякого рода : с одной стороны, совпадение вещи с тем, что о ней мыслилось ранее, и с другой стороны, совпадение мыслимого в высказывании с вещью. Этот двойственный характер согласования отражает традиционное определение  сущности истины: veritas est adaequatio rei et intellectus. Это может означать: истина есть приравнение вещи к познанию. Но  это может также говорить следующее: Истина есть приравнение познания к вещи. Действительно, приведённое определение сущности обычно дают в формуле: veritas  est adaequatio  intellectus et rei. Однако, так понимаемая истина, истина предложения, возможна только на основе  истины вещей: veritas est adaequatio rei et intellectus. Оба понятия сущности veritas всегда подразумевают ориентацию по... и мыслят вместе с тем истину как правильность.

The true, whether it be a matter or a proposition, is what accords, the accordant [das Stimmende]. Being true and truth here signify accord, and that in a double sense: on the one hand, the consonance [Einstimmigkeit] of a matter with what is supposed in advance regarding it and, on the other hand, the accordance of what is meant in the statement with the matter.


This dual character of the accord is brought to light by the traditional definition of truth: veritas est adaequatio rei et intellectus. This can be taken to mean: truth is the correspondence [Angleichungl of the matter to knowledge. But it can also be taken as saying: truth is the correspondence of knowledge to the matter. Admittedly, the above definition is usually stated only in the formula veritas est adaequatio intellectus ad rem [truth is the adequation of intellect to thing] Yet truth so conceived, propositional truth, is possible only on the basis of material truth [Sachwahrheit], of adaequatio rei ad intellectum [adequation of thing to intellect ]. Both concepts of the essence of veritas have continually in view a conforming to ... [Sichrichten nach . .]‟ and hence think truth as correctness [Richtigkeit].

Однако речь идёт не о простом переходе одного в другое. Более того, intellectus и res - в каждом отдельном случае имеется в виду различное. Чтобы убедиться в этом, мы должны свести привычную формулу, принятую для определения понятия истины к её ближайшему ( средневековому ) источнику. "Veritas als adaequatio rei ad intellectum" - заключает в себе не трансцендентную идею Канта, согласно которой "предметы считаются с нашим познанием" , – эта идея возникла уже позднее и стала возможной лишь благодаря признанию субъективности человеческого существа, – а теологическую веру христианства в то, что вещи, если они существуют в том виде, каковы они суть, существуют только постольку, поскольку они, будучи когда-то созданы, как таковые (ens creatum), соответствуют предначертанной в intellectus divinus, т.е. в духе Божием, idea, и поэтому отвечают требованиям идеи (правильны) и в этом смысле являются «истинными». Ens creatum (созданный) есть также intellectus humanus, который как данная Богом человеку способность является достойным его idea. Но рассудок удовлетворяет требованиям идеи только благодаря тому, что он в своих предложениях осуществляет приравнивание мысли к вещи, которая, в свою очередь, сообразуется с idea. Возможность истины человеческого познания, если все сущее является «сотворенным», основывается на том, что вещь и предложение равным образом отвечают требованиям идеи и поэтому соотносятся друг с другом в единстве Божественного созидания. Veritas как adaequatio rei [creandae] ad intellectum [divinum] дает свободу для veritas как adaequatio intellectus [humani] ad rem [creatam]. Veritas в сущности всегда подразумевает convenientia, соглашение сущего – как сотворенного – с Творцом, «согласие» на основе согласованности Божественного порядка. 


Nonetheless, the one is not the mere inversion of the other. On the contrary, in each case intellectus and res are thought differently. In order to recognize this we must trace the usual formula for the ordinary concept of truth back to its most recent (i. e., the medieval) origin. Veritas as adaequatio rei ad intellectum does not imply the later transcendental conception of Kant — possible only on the basis of the subjectivity of man‟s essence — that “objects conform to our knowledge.” Rather, it implies the Christian theological belief that, with respect to what it is and whether it is, a matter, as created (ens creatum), is only insofar as it corresponds to the idea preconceived in the intellectus divinus, i. e., in the mind of God, and thus measures up to the idea (is correct) and in this sense is “true.” The intellectus humanus too is an ens creatum. As a capacity bestowed upon man by God, it must satisfy its idea. But the understanding measures up to the idea only by accomplishing in its propositions the correspondence of what is thought to the matter, which in its turn must be in conformity with the idea. If all beings are “created,” the possibility of the truth of human knowledge is grounded in the fact that matter and proposition measure up to the idea in the same way and therefore are fitted to each other on the basis of the unity of the divine plan of creation.

Veritas as adaequatio rei (creandae) ad intellectum (divinum) guarantees veritas as adaequatio intellectus (humani) ad rem (creatam). Throughout, veritas essentially implies convenientia, the coming of beings themselves, as created, into agreement with the Creator, an “accord” with regard to the way they are determined in the order of creation.

Но этот порядок, если выбросить из него идею сотворения мира, можно представить себе, наконец, в общей и неопределенной форме так же, как мировой порядок. Вместо теологического представления о творческом акте предполагается планомерность всех предметов через мировой разум, который сам устанавливает себе законы, а поэтому и претендует на непосредственную доступность своих свершений (на то, что считают «логическим»). То, что истинность предложения состоит в правильности высказывания, больше не требует никакого особого обоснования. Даже и в том случае, когда делают напрасные попытки объяснить происхождение правильности, ее ставят условием как сущность истины. Подобным образом предметная истина означает совпадение наличной вещи с «разумным» понятием ее сущности. Создается видимость, что это определение сущности истины как будто бы остается независимым от толкования сущности бытия всего сущего, которое включает в себя соответствующее толкование сущности человека как носителя и исполнителя. Так формула сущности истины (veritas est adaequatio intellectus et rei) приобретает свою ясную для всех обычную значимость. Во власти простоты данного понятия истины едва обращают внимание на эту простоту как нечто само собою разумеющееся в его существе: также воспринимают как нечто само собою разумеющееся и то, что истина имеет свою противоположность и что имеется также неистина. Неистинность предложения (неправильность) есть несогласованность высказывания с вещью. Неистинность вещи (неподлинность) означает несовпадение сущего со своей сущностью. Неистинность можно каждый раз понимать как несовпадение. Последнее выпадает из сущности истины. Поэтому там где имеет значение восприятие чистой сущности истины, неистинность, как противоположность истины, может быть устранена.


But this order, detached from the notion of creation, can also be represented in a general and indefinite way as a world-order. The theologically conceived order of creation is replaced by the capacity of all objects to be planned by means of a worldly reason [Weltvernunft] which supplies the law for itself and thus also claims that its procedure is immediately intelligible (what is considered “logical”). That the essence of propositional truth consists in the correctness of statements needs no further special proof.


Even where an effort is made — with a conspicuous lack of success — to explain how correctness is to occur, it is already presupposed as being the essence of truth. Likewise, material truth always signifies the consonance of something at hand with the "rational" concept of its essence. The impression arises that this definition of the essence of truth is independent of the interpretation of the essence of the Being of all beings, which always includes a corresponding interpretation of the essence of man as the bearer and executor of intellectus. Thus the formula for the essence of truth (veritas est adaequatio intellectus et rei) comes to have its general validity as something immediately evident to everyone. Under the domination of the obviousness which this concept of truth seems to have but which is hardly attended to as regards its essential grounds, it is considered equally obvious that truth has an opposite, and that there is untruth. The untruth of the proposition (incorrectness) is the non-accordance of the statement with the matter. The untruth of the matter (non-genuineness) signifies non-agreement of a being with its essence. In each case untruth is conceived as a non-accord. The latter falls outside the essence of truth. Therefore when it is a question of comprehending the pure essence of truth, untruth, as such an opposite of truth, can be put aside.

Но требуется ли вообще особое освещение сущности истины? Не достаточно ли представлена чистая сущность истины в том общезначимом понятии, которое не обременено никакой теорией и защищено своей простотой? Если мы к тому же примем такое сведéние истинности предложения к истинности вещей за то, что оно показывало вначале, за теологическое объяснение, и если мы получим в чистом виде философское определение, оградив его от вмешательства теологии, и ограничим понятие истины истинностью предложения, то мы встретимся также, если не с древнейшей, то с древней традицией мышления, согласно которой истина есть согласованность (ομοίωσις) высказывания (λόγος) с вещью (πραγμα). Что остается теперь еще неясным, если предположить, что мы знаем, что означает согласованность высказывания с вещью? Знаем ли мы это?


ὁμοίωσις, εως ἡ

  1. уподобление (τινι Plat.);
  2. подобие, сходство Arst. etc.


πρᾶγμα, ион. πρῆγμα, ατος τό

  1. дело, действие 
  2. занятие, профессия 
  3. событие, происшествие: 
  4. предмет, вещь: ταὐτόν ἐστι τὸ κατὰ τὸν λόγον ἀποδοθὲν τῷ πράγματι Arst. данное в определении совпадает с (самим) предметом; ἐξ ἀρχῆς τὰ πράγματα φυόμενα Arst. ..........................................................................................

λόγος ὁ (часто pl.)
  1. слово, речь 





But then is there any further need at all for a special unveiling of the essence of truth? Is not the pure essence of truth already adequately represented in the generally accepted concept, which is upset by no theory and is secured by its obviousness? Moreover, if we take the tracing back of propositional truth to material truth to be what in the first instance it shows itself to be, namely a theological explanation, and if we then keep the philosophical definition completely pure of all admixture of theology and limit the concept of truth to propositional truth, then we encounter an old — though not the oldest — tradition of thinking, according to which truth is the accordance (homoiosis) of a statement (logos) with a matter (pragma). What is it about statements that here remains still worthy of question — granted that we know what is meant by accordance of a statement with the matter? Do we know that? .


2. Внутренняя возможность согласованности

2. The Inner Possibility of Accordance



О согласованности мы говорим в разном значении. Например, о лежащих на столе двух пятимарковых монетах мы можем сказать: они одинаковы. Обе монеты сходятся в одном: в том, как они выглядят. Поэтому общим для них является их внешний вид, и следовательно они в этом отношении подобны. Далее мы говорим о согласованности в том случае, когда мы, например, высказываем суждение относительно одной из наличных пятимарковых монет: эта монета круглая. Здесь высказывание согласуется с вещью. Теперь существует отношение не между вещью и вещью, а между высказыванием и вещью. Но в чем же следует искать согласованность между вещью и высказыванием, если то и другое явно отличны друг от друга? Монета сделана из металла. Высказывание же вообще не является вещественным. Монета – круглая. Высказывание же вообще не имеет пространственного характера. На монету можно что-то купить. Высказывание о ней никогда не бывает платежным средством. Но, несмотря на все различия того и другого, приведенное высказывание, как истинное, согласуется с монетой. И это совпадение, согласно обычному понятию истины, считается сходством. Каким образом нечто совершенно непохожее, т. е. высказывание, оказывается приравненным к монете? Ведь оно должно было бы тогда превратиться в монету и таким образом целиком и полностью отказаться от самого себя. Но это высказыванию никогда не удается. Если бы это удалось, то в тот же самый момент высказывание как таковое не смогло бы больше согласовываться с вещью. Высказывание остается всегда только приравниванием и, даже более того, только в этом подобии оно и может стать тем, чем оно является. В чем состоит его сущность, абсолютно отличная от всякой иной вещи? Каким образом высказывание оказывается способным, утверждая именно свою сущность, в то же самое время уподобляться другому, вещи?


We speak of accordance in various senses. We say, for example, considering two five-mark coins lying on the table: they are in accordance with one another. They come into accord in the oneness of their outward appearance. Hence they have the latter in common, and thus they are in this regard alike. Furthermore, we speak of accordance whenever, for example, we state regarding one of the five-mark coins: this coin is round. Here the statement is in accordance with the thing. Now the relation obtains, not between thing and thing, but rather between a statement and a thing. But wherein are the thing and the statement supposed to be in accordance, considering that the relata are manifestly different in their outward appearance? The coin is made of metal. The statement is not material at all. The coin is round. The statement has nothing at all spatial about it. With the coin something can be purchased. The statement about it is never a means of payment.


But in spite of all their dissimilarity the above statement, as true, is in accordance with the coin. And according to the usual concept of truth this accord is supposed to be a correspondence. How can what is completely dissimilar, the statement, correspond to the coin? It would have to become the coin and in this way relinquish itself entirely. The statement never succeeds in doing that. The moment it did, it would no longer be able as a statement to be in accordance with the thing. In the correspondence the statement must remain — indeed even first become — what it is. In what does its essence, so thoroughly different from every thing, consist? How is the statement able to correspond to something else, the thing, precisely by persisting in its own essence?



Уподобление следует понимать здесь не в том смысле, что разного рода вещи становятся вещественно одинаковыми. Сущность уподобления, приравнивания определяется скорее видом той связи, которая является господствующей в отношении между высказыванием и вещью. Пока эта «связь» остается неопределенной и не раскрытой в ее сущности, весь спор о характере и степени уподобления остается пустым. Но высказывание относительно монеты относится – относит «себя» – к этой вещи, как только оно представит себе ее и о представленном сможет сказать, чем следует руководствоваться каждый раз при подходе к нему. Суждение, в котором дано представление, высказывает повествуемое о представляемой вещи так, как она существует как таковая. Это «так–как» касается пред-ставления и пред-ставляемого им. Пред-ставление здесь, – при условии, что будут исключены все «психологические» и «теоретико-познавательные» – заранее составленные – мнения, означает «допущение, что вещь расположена перед нами», что и есть предмет. То, что стоит перед нами как нечто, поставленное именно так, а не иначе, должно пройти через все, что ему открыто напротив. Но при этом все же остаться самим собой и показать себя как нечто устойчивое. Обнаружение вещи в ее движении к противостоящему осуществляется в сфере такой открытости, простота которой не только создана, но и каждый раз ставится в связь и воспринимается как сфера соотнесенности. Связь содержащего представление высказывания с вещью – это осуществление того отношения, которое дает толчок поведению и каждый раз выступает как таковое. Но все поведение имеет то отличие, что оно, будучи открытым, держится открытости как таковой. Только такую открытость в строгом смысле этого слова западноевропейское мышление в раннюю пору своего развития воспринимало как «присутствующее» и называло «сущим».


Correspondence here cannot signify a thing-like approximation between dissimilar kinds of things. The essence of the correspondence is determined rather by the kind of relation that obtains between the statement and the thing. As long as this “relation” remains undetermined and is not grounded in its essence, all dispute over the possibility and impossibility, over the nature and degree, of the correspondence loses its way in a void. But the statement regarding the coin relates “itself” to this thing in that it presents [vor-stellt) it and says of the presented how, according to the particular perspective that guides it, it is disposed. What is stated by the presentative statement is said of the presented thing in just such manner as that thing, as presented, is. The “such-as” has to do with the presenting and its presented.


Disregarding all „„psychological‟‟ preconceptions as well as those of any „„theory of consciousness,” to present here means to let the thing stand opposed as object. As thus placed, what stands opposed must traverse an open field of opposedness (Entgegen) and nevertheless must maintain its stand as a thing and show itself as something withstanding [ein Standiges] This appearing of the thing in traversing a field of opposedness takes place within an open region, the openness of which is not first created by the presenting but rather is only entered into and taken over as a domain of relatedness. The relation of the presentative statement to the thing is the accomplishment of that bearing [Verhaltnis] which originally and always comes to prevail as a comportment [Verhalten]. But all comportment is distinguished by the fact that, standing in the open region, it adheres to something opened up as such. What is thus opened up, solely in this strict sense, was experienced early in Western thinking as “what is present” and for a long time has been named “being.”


Поведение находится в постоянной доступности сущему. Всякое открытое отношение есть поведение. В зависимости от характера сущего и формы поведения открытость для человека различна. Любое дело и свершение, любая деятельность и любой расчет – все это существует и держится на открытости той сферы, в границах которой сущее как то, чем оно является и как оно существует, может (пред)ставить себя в своей собственной сущности как то, о чем может быть сказано. Но это только в том случае, если сущее само становится представляемым в представляющем высказывании, так что последнее подчинено указанию – давать сущее в высказывании таким, каково оно есть. Следующее указанию такого высказывания, направляется к сущему. Исходящее из такого указания (вы)казывание правильно (истинно). Сказанное подобным образом есть правильное (истинное).


Comportment stands open to beings. Every open relatedness is a comportment. Man‟s open stance varies depending on the kind of beings and the way of comportment. All working and achieving, all action and calculation, keep within an open region within which beings, with regard to what they are and how they are, can properly take their stand and become capable of being said. This can occur only if beings present themselves along with the presentative statement so that the latter subordinates itself to the directive that it speak of beings such as they are. In following such a directive the statement conforms to beings. Speech that directs itself accordingly is correct (true). What is thus said is the correct (the true).


Высказывание должно заимствовать свою правильность у открытости: ибо вообще только благодаря ей открытое может стать руководящим началом для представляющего уподобления. Открытое поведение само должно руководствоваться этой мерой. Это означает: оно должно взять на себя передачу руководящего начала для всего процесса представления. Это относится к открытости поведения. Если же правильность (истина) высказывания становится возможной только благодаря открытости поведения, тогда то, что делает эту правильность только возможной, имеет большее право считаться первоначальным, чем сущность истины.

A statement is invested with its correctness by the openness of comportment; for only through the latter can what is opened up really become the standard for the presentative correspondence. Open comportment must let itself be assigned this standard. This means that it must take over a pregiven standard for all presenting. This belongs to the openness of comportment. But if the correctness (truth) of statements becomes possible only through this openness of comportment, then what first makes correctness possible must with more original right be taken as the essence of truth.


Вместе с этим отпадает господствующее традиционное мнение, согласно которому сущность истины дана только в предложении. Истина не изначально обрела себе место в предложении. Одновременно возникает вопрос об основе внутренней возможности открытого поведения и меры поведения, ставящего требования, – возможность, которая единственно и придает предложению, его правильности силу, позволяющую ему вообще выполнять роль сущности истины.

Thus the traditional assignment of truth exclusively to statements as the sole essential locus of truth falls away. Truth does not originally reside in the proposition. But at the same time the question arises of the ground of the inner possibility of the open comportment which pregives a standard, which possibility alone lends to propositional correctness the appearance of fulfilling the essence of truth at all

3. Основание для того, чтобы правильность стала возможной

3. The Ground of the possibility of Correctness

Откуда берет представляющее высказывание указание – ориентироваться по предмету и согласовываться с правильностью? Почему эта согласованность не(опечатка? - EK) определяет сущность истины? Как же может происходить нечто такое, как предварительное задание направления как руководства и установление указательных вех для согласования? Только так, что этот процесс задавания наперед свободен для открытого и господствующего в нем откровения, которое вносит связь в процесс представления. Отдать себя в распоряжение связующих правил – это возможно только в значении быть свободным для открытого откровения. Такое высвобождение открывает завесу над до сих пор непостижимой сущностью свободы. Открытость поведения как внутренняя возможность для правильности имеет основу в свободе. Сущность истины есть свобода.

Whence does the presentative statement receive the directive to conform to the object and to accord by way of correctness? Why is this accord involved in determining the essence of truth? How can something like the accomplishment of a pregiven directedness occur? And how can the initiation into an accord occur? Only if this pregiving has already entered freely into an open region for something opened up which prevails there and which binds every presenting. To free oneself for a binding directedness is possible only by being free for what is opened up in an open region. Such being free points to the heretofore uncomprehended essence of freedom. The openness of comportment as the inner condition of the possibility of correctness is grounded in freedom. The essence of truth is freedom.

Но не подменяет ли это положение о сущности правильности само собою разумеющееся чем-то иным. Чтобы быть в состоянии совершить какое-нибудь действие, а следовательно и действие высказывания, заключающее в себе представление или даже действие как согласие или несогласие относительно «истины», действующее лицо должно быть, во всяком случае, свободно. Но это положение, конечно, не означает, что для совершения высказывания, для его сообщения и усвоения необходимо непринужденное действие; оно говорит: свобода есть сущность самой истины. «Сущность» при этом понимается как основа внутренней возможности того, что как в отдельном так и в общем признается известным. Но ведь в понятии свободы мы не мыслим истину, а тем более ее сущность. Поэтому утверждение, что сущность истины (правильность высказывания) есть свобода, должно казаться странным.

But does not this proposition regarding the essence of correctness substitute one obvious item for another? In order to be able to carry out any act, and therefore one of presentative stating and even of according or not according with a “truth,” the actor must of course be free. However, the proposition in question does not really mean that an unconstrained act belongs to the execution of the statement, to its pronouncement and reception; rather, the proposition says that freedom is the essence of truth itself. In this connection „„essence" is understood as the ground of the inner possibility of what is initially and generally admitted as known. Nevertheless, in the concept of freedom we do not think truth, and certainly not at all its essence. The proposition that the essence of truth (correctness of statements) is freedom must consequently seem strange.

Поместить сущность истины в свободу – не значит ли это – отдать истину на усмотрение человека. Можно ли глубже похоронить истину, чем в том случае, если оставить ее на произвол этого «колеблющегося тростника»? То, что уже в предыдущем изложении все время навязывалось здравому суждению, отчетливее обнаруживается лишь теперь. Истина принижается здесь до субъективности человеческого субъекта. Хотя для субъекта достижима объективность, однако, последняя вместе с субъективностью остается человеческой и в распоряжении человека.

To place the essence of truth in freedom — doesn‟t this mean to submit truth to human caprice? Can truth be any more radically undermined than by being surrendered to the arbitrariness of this “wavering reed”? What forced itself upon sound judgment again and again in the previous discussion now all the more clearly comes to light: truth is here driven back to the subjectivity of the human subject. Even if an objectivity is also accessible to this subject, still such objectivity remains along with subjectivity something human and at man‟s disposal.

Конечно, ложность и искажение, ложь и заблуждение, обман и видимость, – короче говоря, все виды неистины относят к человеку. Но ведь неистина это также противоположность истины, из-за чего она и остается за чертой того круга в котором заключен вопрос о чистой сущности истины. Ведь человеческий характер происхождения неистины подтверждает только из противоречия господствующую «над» человеком сущность истины «в себе». Истина имеет значение в метафизике как нечто непреходящее и вечное, которое никогда не может основываться на мимолетности и бренности человеческого существа. Каким же путем сможет сущность истины обрести в свободе человека свою наличность и обоснование?

Возражение против утверждения, согласно которому сущность истины – это свобода, опирается на установившиеся мнения, из которых самое упорное гласит: Свобода – это качество человека. Сущность свободы не нуждается ни в каких дальнейших вопросах и не терпит их. Что такое человек – знает каждый.

Certainly deceit and dissimulation, lies and deception, illusion and semblance — in short, all kinds of untruth — are ascribed to man. But of course untruth is also the opposite of truth. For this reason, as the non-essence of truth, it is appropriately excluded from the sphere of the question concerning the pure essence of truth. This human origin of untruth indeed only serves to confirm by contrast the essence of truth “in itself” as holding sway “beyond” man. Metaphysics regards such truth as the imperishable and eternal, which can never be founded on the transitoriness and fragility that belong to man‟s essence. How then can the essence of truth still have its subsistence and its ground in human freedom? Resistance to the proposition that the essence of truth is freedom is based on preconceptions, the most obstinate of which is that freedom is a property of man. The essence of freedom neither needs nor allows any further questioning. Everyone knows what man is. .


4. Сущность свободы

4. The Essence of Freedom

Однако указание на связь сущности истины как правильности с сущностью свободы лишает основания ранее усвоенные мнения, правда, при условии, если мы готовы изменить мышление. Определение сущностной связи между истиной и свободой приводит нас к вопросу о сущности человека в том направлении, которое гарантирует нам опыт скрытой основы сущности человека, так что он приведет нас прежде всего в сферу первоначальной сущности истины. Здесь обнаруживает себя и свобода. Свобода является основанием внутренней возможности для правильности лишь в силу того. что она получает свою собственную сущность от более первоначальной сущности единственно существенной истины. Свобода сначала была определена как свобода для откровения открытого. Как следует понимать эту сущность свободы? Очевидно то, к чему приравнивается высказывание и что заключает в себе представление как правильное, это – встречающееся каждый раз в открытом поведении простое сущее. Свобода к очевидности простоты позволяет каждому сущему быть сущим. Свобода раскрывается теперь как допущение бытия сущего.

However, indication of the essential connection between truth as correctness and freedom uproots those preconceptions — granted of course that we are prepared for a transformation of thinking. Consideration of the essential connection between truth and freedom leads us to pursue the question of the essence of man in a regard which assures us an experience of a concealed essential ground of man (of Dasein), and in such a manner that the experience transposes us in advance into the originally essential domain of truth. But here it becomes evident also that freedom is the ground of the inner possibility of correctness only because it receives its own essence from the more original essence of uniquely essential truth. Freedom was first determined as freedom for what is opened up in an open region. How is this essence of freedom to be thought? That which is opened up, that to which a presentative statement as correct corresponds, are beings opened up in an open comportment. Freedom for what is opened up in an open region lets beings be the beings they are. Freedom now reveals itself as letting beings be.

О допущении бытия мы говорим обычно, когда мы, например, стоим в стороне от намеченного мероприятия. «Мы допускаем нечто в его бытии» – означает: мы больше не касаемся этого и нам нечего здесь больше делать. Допущение бытия чего-либо имеет здесь отрицательный смысл невнимания к чему-либо, отказа от чего-либо, равнодушия и даже пренебрежения.

Ordinarily we speak of letting be whenever, for example, we forgo some enterprise that has been planned. “We let something be” means we do not touch it again, we have nothing more to do with it. To let something be has here the negative sense of letting it alone, of renouncing it, of indifference and even neglect.

Однако, нужные нам здесь слова – допущение бытия сущего – обозначают здесь не упущение или безразличие, а как раз наоборот. Допустить бытие – это значит принять участие в сущем. Правда, это понимается опять-таки не только как хлопоты, ограждение от чего-нибудь, забота или планирование каждый раз встречающегося или отыскиваемого сущего. Допущение бытия – сущее именно как сущее, которое является таковым, – означает: подойти к простоте простого (открытому открытость), в которой находится всякое сущее и которая равным образом несет его в себе. Западноевропейское мышление понимало сначала это открытое как несокрытое, τά ἀλήθεια.
However, the phrase required now — to let beings be — does not refer to neglect and indifference but rather the opposite. To let be is to engage oneself with beings. On the other hand, to be sure, this is not to be understood only as the mere management, preservation, tending, and planning of the beings in each case encountered or sought out. To let be — that is, to let beings be as the beings which they are — means to engage oneself with the open region and its openness into which every being comes to stand, bringing that openness, as it were, along with itself. Western thinking in its beginning conceived this open region as ta alethea the unconcealed.

 Если мы греческое слово ἀλήθεια переведем не словом «истина», а словом «несокрытость», то этот перевод не только будет «буквальным», но и будет содержать указание на то, чтобы переосмыслить привычное понятие истины в духе правильности высказывания и перенести назад к беспонятийности обнаружения и раскрытия сущего. Это допущение бытия к обнаружению сущего не теряется в последнем, а переходит в отступление перед сущим, для того чтобы оно открылось в том, что оно есть и каково оно есть, и сделалось бы руководством при уподоблении представления вещи. Сущее в такой форме, как допущение бытия, предстает перед сущим как таковым и переносит все поведение в простое. Допущение бытия, т. е. свобода, является вы-ставляющей, эк-зистентной. Сущность истины, которую можно увидеть со стороны сущности свободы, проявляет себя как вхождение (в-ставление) в сферу обнаружения сущего.

If we translate aletheia as "unconcealment" rather than “truth,” this translation is not merely more literal; it contains the directive to rethink the ordinary concept of truth in the sense of the correctness of statements and to think it back to that still uncomprehended disclosedness and disclosure of beings. To engage oneself with the disclosedness of beings is not to lose oneself in them; rather, such engagement withdraws in the face of beings in order that they might reveal themselves with respect to what and how they are and in order that presentative correspondence might take its standard from them. As this letting-be, it exposes itself to beings as such and transposes all comportment into the open region. Letting-be, i. e., freedom, is intrinsically exposing, ek-sistent. Considered in regard to the essence of truth, the essence of freedom manifests itself as exposure to the disclosedness of beings.

Свобода – это не только то, что здравый смысл охотно принимает за значение этого слова: появляющееся иногда желание отказаться от выбора того или иного предложения. Свобода – это не несвязанность действия или возможность не выполнить что-либо, но свобода это также и не только лишь готовность выполнять требуемое и необходимое (и. таким образом, в какой-то мере сущее). Свобода, предваряя все это (негативную» и позитивную, свободу), является частью раскрытия сущего как такового. Само обнаружение дано в эк-зистентном участии, благодаря которому простота простого, т.е. «наличие», есть то, что оно есть.

Freedom is not merely what common sense is content to let pass under this name: the caprice, turning up occasionally in our choosing, of inclining in this or that direction. Freedom is not mere absence of constraint with respect to what we can or cannot do. Nor is it on the other hand mere readiness for what is required and necessary (and so somehow a being). Prior to all this (“negative” and “positive” freedom), freedom is engagement in the disclosure of beings as such. Disclosedness itself is conserved in ek-sistent engagement, through which the openness of the open region, i. e., the “there” [“Da”], is what it is.

В бытии последнего человеку дана долгое время остающаяся необоснованной основа сущности, которая позволяет ему эк-зистировать. Экзистенция, не означает здесь existentia в смысле события и наличного бытия, сущего. «Экзистенция, – здесь также и не «экзистенциальный» в смысле нравственных усилий человека, направленных на самого себя и основанных на его телесной и психической структуре Экзистенция уходящая своими корнями в истину, как в свободу представляет собой в-ход в обнаружение сущего как такового. Не нуждаясь еще ни в понятийности, ни даже в обосновании сущности, эк-зистенция исторического человека начинается в тот момент, когда первый мыслитель, вопрошая, останавливается перед лицом несокрытости сущего с вопросом, что же такое сущее.

In Da-sein the essential ground, long ungrounded, on the basis of which man is able to ek-sist, is preserved for him. Here “existence” does not mean existentia in the sense of occurring or being at hand. Nor on the other hand does it mean, in an “existentiell” fashion, man‟s moral endeavor in behalf of his “self,” based on his psychophysical constitution. Ek-sistence, rooted in truth as freedom, is exposure to the disclosedness of beings as such. Still uncomprehended, indeed, not even in need of an essential grounding, the ek-sistence of historical man begins at that moment when the first thinker takes a questioning stand with regard to the unconcealment of beings by asking: what are beings?

 С помощью этого вопроса впервые узнают не-сокрытость. Сущее в целом раскрывается как φύσις, «природа», которая здесь понимается еще не как часть сущего а как сущее в целом, как таковое, в значении зарождающегося присутствия. Лишь там, где само сущее собственно возвышается до своей несокрытости и сохраняется в ней, лишь там, где само сущее собственно возвышается до своей несокрытости и сохраняется в ней, лишь там, где это сохранение постигается из вопрошания о сущем, начинается история. Первоначальное раскрытие сущего в целом, вопрос о сущем – это одно и то же, они также одновременны во – «времени», которое само, будучи неизмеримым, только теперь открывает простоту для какого-либо измерения.

In this question unconcealment is experienced for the first time. Being as a whole reveals itself as physis, “nature,” which here does not yet mean a particular sphere of beings but rather beings as such as a whole, specifically in the sense of emerging presence [aufgehendes Anwesen]. History begins only when beings themselves are expressly drawn up into their unconcealment and conserved in it, only when this conservation is conceived on the basis of questioning regarding beings as such. The primordial disclosure of being as a whole, the question concerning beings as such, and the beginning of Western history are the same; they occur together in a “time” which, itself unmeasurable, first opens up the open region for every measure.

Если же эк-зистентное наличное бытие как допущение сущего освобождает человека для его «свободы», лишь благодаря тому, что она – свобода – вообще лишь только предоставляет ему выбор возможного (сущего) и предлагает ему необходимое (сущее), то человеческая воля не располагает свободой. Человек обладает свободой не как свойством, а как раз наоборот: свобода, эк-зистентное, раскрывающееся бытие наличного владеет человеком и притом изначально, так что исключительно она гарантирует человечеству соотнесенность с сущим в целом как таковую, соотнесенность, которая обосновывает и характеризует историю. Только эк-зистентный человек историчен. «Природа» не имеет истории.

But if ek-sistent Da-sein, which lets beings be, sets man free for his “freedom” by first offering to his choice something possible (a being) and by imposing on him something necessary (a being), human caprice does not then have freedom at its disposal. Man does not “possess” freedom as a property. At best, the converse holds: freedom, ek-sis tent, disclosive Da-sein, possesses man — so originally that only it secures for humanity that distinctive relatedness to being as a whole as such which first founds all history. Only ek-sistent man is historical. “Nature” has no history.

Но свобода, понимаемая как допущение сущего, наполняет сущность истины и подчиняется этой сущности в смысле раскрытия сущего. «Истина» – это не признак правильного предложения, которое человеческий «субъект» высказывает об «объекте» и которое «действительно» где-то – неизвестно, в какой сфере: истина есть высвобождение сущего, благодаря чему (т. е. высвобождению) осуществляет себя простота (открытость). В ее открытости – все человеческие отношения и его поведение. Поэтому человек есть способ эк-зистенции.

Freedom, understood as letting beings be, is the fulfillment and consummation of the essence of truth in the sense of the disclosure of beings. “Truth” is not a feature of correct propositions which are asserted of an “object” by a human “subject” and then are valid” somewhere, in what sphere we know not. Rather, truth is disclosure of beings through which an openness essentially unfolds [west]. All human comportment and bearing are exposed in its open region. Therefore man is in the manner of ek-sistence.

Так как всякое человеческое отношение имеет свой собственный способ обнаружения и настраивается на то, к чему оно относится, момент допущения бытия, т. е. свобода, очевидно, наделяет его (отношение) богатством внутренней ориентации, необходимой для того, чтобы уподоблять представление тому или иному сущему. Человек эк-зистирует – теперь следует понимать так: история сущностных возможностей исторического человечества сохранена для него в обнаружении сущего в целом. Из способа осуществления сущим его первоначальной сущности возникают редкие и обычные исторические события.

Because every mode of human comportment is in its own way open and plies itself to that toward which it comports itself, the restraint of letting-be, i. e., freedom, must have granted it its endowment of that inner directive for correspondence of presentator to beings. That man ek-sists now means that for historical human ity the history of its essential possibilities is conserved in the disclosure of beings as a whole. The rare and the simple decisions of history arise from the way the original essence of truth essentially unfolds.

Однако так как истина состоит в сущности свободы, исторический человек в допущении сущего может также допустить, чтобы сущее было не таким сущим, каково оно есть. Сущее в таком случае закрывается и искажается. Кажимость становится господствующей. При осуществлении этого господства выступает несущность истины. Но так как свобода в качестве сущности истины не является свойством человека, а, наоборот, человек эк-зистирует только как собственность этой свободы и таким образом становится способным на историю, поэтому возможно, что и несущность истины не обязательно возникает лишь в результате неспособности или небрежности человека. Более того, неистина должна возникать из сущности истины. Только потому, что истина и неистина в сущности небезразличны друг другу, а связаны друг с другом, истинное предложение может вообще обойти остроту противоположности и соответственно перейти в неистинное предложение. Вопрос о сущности истины достигает поэтому первоначальной сферы того, о чем спрашивается, только тогда, когда при учете всей полноты сущности истины, в раскрытие сущности включается также проверка неистины. Обсуждение неистины это не дополнительное заполнение образовавшегося пробела, а существенный момент при определении достаточности основания для постановки вопроса о сущности истины. И все-таки, как уловит, сущность истины не исчерпывается правильностью высказывания, то и неистину нельзя приравнивать к неправильности суждения. Если сущность истины не исчерпывается правильностью высказывания, то и неистину нельзя приравнивать к неправильности суждения.

However, because truth is in essence freedom, historical man can, in letting beings be, also not let beings be the beings which they are and as they are. Then beings are covered up and distorted. Semblance comes to power. In it the non-essence of truth comes to the fore. However, because ek-sistent freedom as the essence of truth is not a property of man; because on the contrary man eksists and so becomes capable of history only as the property of this freedom; the non-essence of truth cannot first arise subsequently from mere human incapacity and negligence.

Rather, untruth must derive from the essence of truth. Only because truth and untruth are, in essence, not irrelevant to one another but rather belong together is it possible for a true proposition to enter into pointed opposition to the corresponding untrue proposition. The question concerning the essence of truth thus first reaches the original domain of what is at issue when, on the basis of a prior glimpse of the full essence of truth, it has included a consideration of untruth in its unveiling of that essence. Discussion of the non-essence of truth is not the subsequent filling of a gap but rather the decisive step toward an adequate posing of the question concerning the essence of truth. Yet how are we to comprehend the non-essence in the essence of truth? If the essence of truth is not exhausted by the correctness of statements, then neither can untruth be equated with the incorrectness of judgments.

5. Сущность истины

5. The Essence of Truth

Сущность истины открывается как свобода. Свобода есть эк-зистентное, высвобождающее допущение бытия сущего. Всякое открытое отношение парит в сфере допущения бытия сущего и всякий раз соотносится с тем или иным сущим. Как момент допущения к раскрытию сущего в целом как такового свобода уже привела к согласию с сущим в целом. Однако, эту согласованность никогда нельзя понимать как «переживание» и «чувство», ибо в таком случае она лишится своей сущности и получит свое истолкование на основе того, что само только как видимость может претендовать на право быть сущностью, и это только до тех пор, пока представление и неправильное толкование согласованности допускают это. Согласованность, т.е. эк-зистентный момент выхода в сущее как целое, может «переживаться» и «чувствоваться» только потому, что «переживающий» человек, не имея никакого понятия о согласованности в каждый такой момент уже допущен в сферу согласованности, раскрывающей сущее как целое.

The essence of truth reveals itself as freedom. The latter is ek-sistent, disclosive letting beings be. Every mode of open comportment flourishes in letting beings be and in each case is a comportment to this or that being. As engagement in the disclosure of being as a whole as such, freedom has already attuned all comportment to being as a whole. However, being attuned (attunement) can never be understood as “experience and “feeling,” because it is thereby simply deprived of its essence. For here it is interpreted on the basis of something (“life” and “soul”) that can maintain the semblance of the title of essence only as long as it bears in itself the distortion and misinterpretation of being attuned. Being attuned, i. e., ek-sistent exposedness to beings as a whole, can be “experienced" and “felt” only because the “man who "experiences" without being aware of the essence of the attunement, is always engaged in being attuned in a way that discloses beings as a whole.

 Всякое отношение исторического человека, подчеркнуто оно или нет, постигнуто или не постигнуто, всегда согласовано и этой согласованностью включено в сущее в целом. Откровение сущего в целом не совпадает с суммой, в которую входит каждое отдельное сущее. Напротив: там, где сущее человеку малоизвестно и едва – может быть, только в самом начале – затронуто наукой, откровение сущего в целом может оказывать более существенное действие, чем в тех случаях, когда то, что познано или в любое время может быть познано, стало легко обозримым и больше не в состоянии сопротивляться знанию, в то время как техническое овладение вещами выступает в форме безграничности. Как раз в тиши и глади, где царит только познанное и только знание, откровение сущего мельчает до превращения в кажущиеся ничто, забытое, но уже более не безразличное.



Допущение бытия сущего как настроение проникает во все переплетения открывающихся в нем отношений и забегает вперед. Все поведение человека согласовано открытостью сущего в целом. Но это «в целом» выступает с точки зрения повседневного расчета и других дел как неисчислимое и непостижимое. Как раз из открытого сущего, относится ли оно к природе или истории, его нельзя понять. Правда, когда все согласуется, остается ведь то несогласованное и неопределяемое, которое затем снова совпадает с повседневным и непродуманным. Однако согласующееся есть не ничто, а укрытие сущего в целом. Как раз тем, что допущение бытия в отдельном акте каждый раз допускает бытие сущего, к которому оно относится, и тем самым доказывает его бытие, оно (допущение бытия) укрывает сущее в целом. Допущение бытия есть в то же время укрытие. В эк-зистентной свободе наличного бытия человека укрывается сущее в целом, в ней есть скрытость.




to be continued 


See also

See also here http://www.personal.psu.edu/cpl2/blogs/digitaldialogue/2009/09/late-heidegger-and-aletheia.html



coollib.net/b/249115/read
Koyré, Etudes sur l'histoire de la pensée philosophique

воскресенье, 13 апреля 2014 г.

Хорхе Луис Борхес "Четыре цикла"

Хорхе Луис Борхес "Четыре цикла" микрорассказ, 1972 г. 

Историй всего четыре. Одна, самая старая — об укрепленном городе, который штурмуют и обороняют герои. Защитники знают, что город обречен мечу и огню, а сопротивление бесполезно; самый прославленный из завоевателей, Ахилл, знает, что обречен погибнуть, не дожив до победы. Века принесли в сюжет элементы волшебства. Так, стали считать, что Елена, ради которой погибали армии, была прекрасным облаком, виденьем; призраком был и громадный пустотелый конь, укрывший ахейцев. Гомеру доведется пересказать эту легенду не первым; от поэта четырнадцатого века останется строка, пришедшая мне на память: «The borgh brittened and brent to brondes and askes» (эта строка на средневековом английском языке значит приблизительно следующее: «Крепость, павшая и стертая до пламени и пепла». Она — из замечательной аллитерационной поэмы «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь», которая сохраняет первобытную музыку саксонской речи, хотя и создана через несколько веков после завоевания Англии под предводительством Вильяльма Незаконнорожденного); Данте Габриэль Россетти, вероятно, представит, что судьба Трои решилась уже в тот миг, когда Парис воспылал страстью к Елене; Йитс предпочтет мгновение, когда Леда сплетается с Богом, принявшим образ лебедя.

Вторая, связанная с первой, — о возвращении. Об Улиссе, после десяти лет скитаний по грозным морям и остановок на зачарованных островах приплывшем к родной Итаке, и о северных богах, вслед за уничтожением земли видящих, как она, зеленея и лучась, вновь восстает из моря, и находящих в траве шахматные фигуры, которыми сражались накануне.

Третья история — о поиске. Можно считать ее вариантом предыдущей. Это Ясон, плывущий за золотым руном, и тридцать персидских птиц, пересекающих горы и моря, чтобы увидеть лик своего бога — Симурга, который есть каждая из них и все они разом. В прошлом любое начинание завершалось удачей. Один герой похищал в итоге золотые яблоки, другому в итоге удавалось захватить Грааль. Теперь поиски обречены на провал. Капитан Ахав попадает в кита, но кит его все-таки уничтожает; героев Джеймса и Кафки может ждать только поражение. Мы так бедны отвагой и верой, что видим в счастливом конце лишь грубо сфабрикованное потворство массовым вкусам. Мы не способны верить в рай и еще меньше — в ад. 

Последняя история — о самоубийстве бога. Атис во Фригии калечит и убивает себя; Один жертвует собой Одину, самому себе, девять дней вися на дереве, пригвожденный копьем; Христа распинают римские легионеры.

Историй всего четыре. И сколько бы времени нам ни осталось, мы будем пересказывать их — в том или ином виде.

Перевод Б. Дубина

Jorge Luis Borges. The Suicide

Not a star will remain in the night.

The night itself will not remain.
I will die and with me the sum
Of the intolerable universe.
I’ll erase the pyramids, the coins,
The continents and all the faces.
I’ll erase the accumulated past.
I’ll make dust of history, dust of dust.
Now I gaze at the last sunset.
I am listening to the last bird.
I bequeath nothingness to no-one.

(Translated by A. S. Kline)


Not a single star will be left in the night.
The night will not be left.
I will die and, with me,
the weight of the intolerable universe.
I shall erase the pyramids, the medallions,
the continents and faces.
I shall erase the accumulated past.
I shall make dust of history, dust of dust.
Now I am looking on the final sunset.
I am hearing the last bird.
I bequeath nothingness to no one.
(Translated by A. Reid)

вторник, 31 декабря 2013 г.

A.Camus "Le mythe de Sisyphe. Essai sur l’absurde. APPENDICE L'ESPOIR ET L'ABSURDE DANS L'OEUVRE DE FRANZ KAFKA" А. Камю "Надежда и абсурд в творчестве Франца Кафки"

"Замок"  "Le Château"




De même, Le Château est peut-être une théologie en acte, mais c'est avant tout l'aventure individuelle d'une âme en quête de sa grâce, d'un homme qui demande aux objets de ce monde leur royal secret et aux femmes les signes du dieu qui dort en elles.

Роман «Замок» можно назвать теологией в действии, хотя прежде всего это описание странствий души человека в поисках спасения, который пытается выведать у предметов мира их верховную тайну, а в женщинах найти печать бога, который сокрыт в них.

Dans son oeuvre centrale, Le Château, ce sont les détails de la vie quotidienne qui reprennent le dessus et pourtant dans cet étrange roman où rien n'aboutit et tout se recommence, c'est l'aventure essentielle d'une âme en quête de sa grâce qui est figurée Cette traduction du problème dans l'acte, cette coïncidence du général et du particulier, on les reconnaît aussi dans les petits artifices propres à tout grand créateur.

В романе «Замок» — основном произведении Ф. Кафки — детали повседневной жизни берут верх, однако главным в этом романе, где ничто не доводится до конца и все начинается снова, являются странствия души в поисках спасения. Этот перенос проблемы в действие, совпадение общего и единичного можно сразу узнать по тончайшим приемам, свойственным любому великому творцу.

L'épisode de Frieda à cet égard est significatif. Cette femme qui a connu l'un des fonctionnaires du Château, s'il en fait sa maîtresse, c'est à cause de son passé. Il puise en elle quelque chose qui le dépasse - en même temps qu'il a conscience de ce qui la rend à tout jamais indigne du Château. On songe ici à l'amour singulier de Kierkegaard pour Régine Olsen. Chez certains hommes, le feu d'éternité qui les dévore est assez grand pour qu'ils y brûlent le coeur même de ceux qui les entourent. La funeste erreur qui consiste à donner à Dieu ce qui n'est pas à Dieu, c'est aussi bien le sujet de cet épisode du Château. Mais pour Kafka, il semble bien que ce ne soit pas une erreur. C'est une doctrine et un « saut ». Il n'est rien qui ne soit à Dieu.

... показателен случай с Фридой. Он выбирает ее любовницей только потому, что в прошлом она знала одного из служащих замка. Он находит в ней нечто, что его превосходит, но в то же время осознает, что в ней есть что-то, делающее ее недостойной замка. Эта ситуация напоминает необычную любовь С. Кьеркегора к Регине Олсен. Пожирающий некоторых мужчин вечный огонь так силен, что он сжигает даже сердца тех, кто их окружает. Сюжет данного эпизода из «Замка» представляет собой иллюстрацию роковой ошибки, которая заключается в том, что мы приписываем богу то, что ему не принадлежит. Но для Ф. Кафки, видимо, это не является ошибкой. Это доктрина и «скачок»: нет ничего кроме как от бога.
Plus significatif encore est le fait que l'arpenteur se détache de Frieda pour aller vers les soeurs Barnabé. Car la famille Barnabé est la seule du village qui soit complètement abandonnée du Château et du village lui-même. Amalia, la soeur aînée, a refusé les propositions honteuses que lui faisait l'un des fonctionnaires du Château. La malédiction immorale qui a suivi, l'a pour toujours rejetée de l'amour de Dieu. Etre incapable de perdre son honneur pour Dieu, c'est se rendre indigne de sa grâce. On reconnaît un thème familier à la philosophie existentielle : la vérité contraire à la morale. Ici les choses vont loin. Car le chemin que le héros de Kafka accomplit, celui qui va de Frieda aux soeurs Barnabé, est celui-là même qui va de l'amour confiant à la déifi-cation de l'absurde. Ici encore, la pensée de Kafka rejoint Kierkegaard. Il n'est pas surprenant que le « récit Barnabé » se situe à la fin du livre. L'ultime tentative de l'arpenteur, c'est de retrouver Dieu à travers ce qui le nie, de le reconnaître, non selon nos catégories de bonté et de beauté, mais derrière les visages vides et hideux de son indifférence, de son injustice et de sa haine. Cet étranger qui deman-de au Château de l'adopter, il est à la fin de son voyage un peu plus exilé puisque, cette fois, c'est à lui-même qu'il est infidèle et qu'il abandonne morale, logique et vérités de l'esprit pour essayer d'entrer, riche seulement de son espoir insensé, dans le désert de la grâce divine Le mot d'espoir ici n'est pas ridicule. Plus tragique au contraire est la condition rapportée par Kafka, plus rigide et provocant devient cet espoir. Plus Le Procès est véritablement absurde, plus le « saut » exalté du Château apparait comme émouvant et illégitime. Mais nous retrouvons ici à l'état pur le paradoxe de la pensée existentielle tel que l'exprime par exemple Kierkegaard : « On doit frapper à mort l'espérance terrestre, c'est alors seulement qu'on se sauve par l'espérance véritable » et qu'on peut traduire : « Il faut avoir écrit Le Procès pour entreprendre Le Château. »

Еще более показателен тот факт, что землемер уходит от Фриды к сестрам Барнабе, так как семья Барнабе — единственная в деревне, покинутая замком и самой деревней. Амалия, старшая сестра, отказалась от гнусных предложений одного из служителей замка. Последовавшее за этим проклятие навсегда лишило ее любви бога. Быть неспособной потерять свою честь ради бога — это значит стать недостойной его милости. В данном случае мы узнаем постоянную тему экзистенциалистской философии: правда противоречит морали. Следуя этой теме, Ф. Кафка описывает путь, который совершает герой от Фриды к сестрам Барнабе, путь, который ведет от доверчивой любви к обожествлению абсурда. Мысль писателя в данном случае опять смыкается с мыслью С. Кьеркегора. Неудивительно, что «рассказ Барнабе» помещен в конце книги. Последняя попытка землемера состоит в том, чтобы найти бога через его отрицание, узнать его не через категории добра и красоты, а через пустые и безобразные лица его равнодушия, несправедливости и ненависти. Этот посторонний, который добивается, чтобы замок принял его, в конце своего путешествия становится еще дальше от своей цели, ибо он изменяет самому себе, расстается с моралью, логикой, духовными истинами, стремясь войти в пустыню божественной милости2 лишь со своей безумной надеждой. Слово «надежда» здесь выглядит смешным. Но чем трагичнее условия, выдвигаемые Ф. Кафкой, тем более суровой и вызывающей становится эта надежда. Чем абсурднее «Процесс», тем более волнующим и неправомерным представляется восторженный «скачок» «Замка». Мы вновь находим здесь в чистом виде парадокс экзистенциальной мысли таким, как его выражает, например, С. Кьеркегор: «Нужно убить земную надежду, только тогда можно спастись с помощью надежды истинной»3. Применительно к Ф. Кафке это можно перевести так: «Нужно написать «Процесс», чтобы начать писать «Замок».

вторник, 19 ноября 2013 г.

Лютерово 'Sola fide' у Льва Шестова и Пауля Тиллиха. Lutheran 'Sola fide' by Leo Shestov and Paul Tillih

Ибо мы признаем, что человек оправдывается верою, независимо от дел закона. (Римлянам 3-28)
Therefore we conclude that a man is justified by faith without the deeds of the law. (Romans 3-28)



Из книги П. Тиллиха "Мужество быть"

Глава VI

МУЖЕСТВО И ТРАНСЦЕНДИРОВАНИЕ
(Мужество принять приятие)

Вина и мужество принять приятие

В центре характерного для протестантизма мужества доверия стоит мужество принять приятие вопреки сознанию вины. Лютер, как это было свойственно всей его эпохе, переживал тревогу вины и осуждения как главную форму тревоги. Мужество утверждать себя вопреки этой тревоге и есть то мужество, которое мы назвали мужеством доверия. Оно коренится в личной, целостной и непосредственной уверенности в божественном прощении. Вера в прощение присутствует во всех формах мужества быть, даже в неоколлективизме. Но нигде она не занимает такого места, как в подлинно протестантском понимании человеческого существования. И ни в одном другом историческом движении эта вера не была столь глубокой и столь парадоксальной. Формула Лютера "неправедный – праведен" (в силу божественного прощения) или, как мы сказали бы сегодня, "неприемлемый – принят", есть точное выражение победы, одержанной над тревогой вины и осуждения. Можно сказать, что мужество быть – это мужество принять самого себя как принятого вопреки своей неприемлемости. Вряд ли необходимо напоминать теологам о том, что именно таков смысл Павлова-Лютерова учения об "оправдании верой" (в своей исходной формулировке это учение уже непонятно даже теологам). Однако теологам и пасторам стоит напомнить о том, что психотерапия, ведущая борьбу с тревогой вины, обратила внимание на идею приятия и придала ей тот же смысл, который эпоха Реформации вкладывала в слова о "прощении грехов" или об "оправдании верой". Основа мужества доверия в том, чтобы принять приятие, несмотря на свою неприемлемость.
Особенно важно, что подобное самоутверждение не зависит от какого-либо нравственного, интеллектуального или религиозного предварительного условия: право мужественно принять приятие имеет не тот, кто добр, мудр или благочестив, а тот, кому недостает всех этих качеств и кто осознает свою неприемлемость. Однако это не означает, что человек принимает себя в качестве самого себя. Это не есть оправдание отдельного индивида. Это не экзистенциалистское мужество быть собой. Это парадоксальный акт, в котором человек принимается тем, что бесконечно трансцендирует его индивидуальное Я. С точки зрения реформаторов, это приятие неприемлемого грешника в область творящего правосудие и преобразующего общения с Богом.
В этом смысле мужество быть есть мужество принять прощение грехов не как абстрактное утверждение, а как опыт, на котором основана встреча с Богом. Самоутверждение вопреки тревоге вины и осуждения предполагает соучастие в том, что трансцендирует Я. Исцеляющее общение, например в процессе психоанализа, построено на том, что пациент соучаствует в исцеляющей силе того, кто помогает ему и кто принимает его, несмотря на то, что пациент ощущает свою неприемлемость. При таком типе отношений исцеляющий не выступает в своем качестве индивида, а представляет объективную силу приятия и самоутверждения. Эта объективная сила действует через исцеляющего в пациенте. Разумеется, эта сила должна воплощаться в личности, которая способна понять вину, способна судить и способна принять ее вопреки приговору. Приятие тем, что не обладает качеством личности, никогда не может преодолеть личное самоотвержение. Стена, если я ей исповедуюсь, не способна простить меня. Самоприятие невозможно, если ты не принят в межличностное отношение. Но даже если ты принят как личность, необходимо самотрансцендирующее мужество принять это приятие, необходимо мужество доверия. Ведь приятие вовсе не означает, что вина отрицается. Если психоаналитик пытается убедить пациента в том, что тот на самом деле невиновен, то он оказывает ему дурную услугу. Он мешает ему принять вину в свое самоутверждение. Врач может помочь пациенту преобразовать замещенное невротическое чувство вины в подлинное чувство вины, которое, так сказать, становится на свое место; однако он не должен внушать пациенту мысль о том, что его вина отсутствует вообще. Он принимает пациента в область своего общения, ничего не осуждая и ничего не оправдывая.
Но именно здесь религиозное "приятие в качестве принятого" трансцендирует психотерапевтическое лечение. Религия ищет предельный источник той силы, что исцеляет, принимая неприемлемое; она ищет Бога. Приятие Богом, акт Его прощения и оправдания – вот единственный и предельный источник мужества быть, которое способно принять в себя тревогу вины и осуждения. Ведь предельная сила самоутверждения может быть лишь силой самого-бытия. Ничто меньшее – ни конечная сила бытия самого человека, ни чья-либо еще сила – не может преодолеть радикальную, бесконечную угрозу небытия, переживаемую в отчаянии самоотчуждения. Именно поэтому мужество доверия, выраженное, например, Лютером, утверждает неизменную надежду на одного лишь Бога и отрицает возможность любых других оснований мужества быть, и не только потому, что они недостаточны, но и потому, что они могут привести человека к еще большему чувству вины и углубить его тревогу. Великое освобождение, принесенное людям XVI в. провозвестием реформаторов и их безграничным мужеством принять приятие, стало возможным благодаря концепции "sola fide", т.е. вести о том, что мужество доверия обусловлено не чем-то конечным, не только тем, что само по себе безусловно и что мы переживаем как безусловное в личной встрече с ним.


From P. Tillih "The Courage to be"

CHAPTER 6. Courage and Transcendence
[THE COURAGE TO ACCEPT ACCEPTANCE]
 

GUILT AND THE COURAGE TO ACCEPT ACCEPTANCE


In the center of the Protestant courage of confidence stands the courage to accept acceptance in spite of the consciousness of guilt. Luther, and in fact the whole period, experienced the anxiety of guilt and condemnation as the main form of their anxiety. The courage to affirm oneself in spite of this anxiety is the courage which we have called the courage of confidence. It is rooted in the personal, total, and immediate certainty of divine forgiveness. There is belief in forgiveness in all forms of man's courage to be, even in neocollectivism. But there is no interpretation of human existence in which it is so predominant as in genuine Protestantism. And there is no movement in history in which it is equally profound and equally paradoxical. In the Lutheran formula that "he who is unjust is just" (in the view of the divine forgiveness) or in the more modern phrasing that "he who is unacceptable is accepted" the victory over the anxiety of guilt and condemnation is sharply expressed. One could say that the courage to be is the courage to accept oneself as accepted in spite of being unacceptable. One does not need to remind the theologians of the fact that this is the genuine meaning of the Pauline-Lutheran doctrine of "justification by faith" (a doctrine which in its original phrasing has become incomprehensible even for students
of theology). But one must remind theologians and ministers that in the fight against the anxiety of guilt by psychotherapy the idea of acceptance has received the attention and gained the significance which in the Reformation period was to be seen in phrases like "forgiveness of sins" or "justification through faith." Accepting acceptance though being unacceptable is the basis for the courage of
confidence. Decisive for this self-affirmation is its being independent of any moral, intellectual, or religious precondition: it is not the good or the wise or the pious who are entitled to the courage to accept acceptance but those who are
lacking in all these qualities and are aware of being unacceptable. This, however, does not mean acceptance by oneself as oneself. It is not a justification of one's accidental individuality. It is not the Existentialist courage to be as oneself. It is the paradoxical act in which one is accepted by that which infinitely transcends one's individual self. It is in the experience of the Reformers the acceptance of the unacceptable sinner into judging and transforming communion with God. The courage to be in this respect is the courage to accept the forgiveness of sins, not as an abstract assertion but as the fundamental experience in the encounter with God. Self-affirmation in spite of the anxiety of guilt and condemnation presupposes participation in something which transcends the self. In the communion of healing, for example the psychoanalytic situation, the patient participates in the healing power of the helper by whom he
is accepted although he feels himself unacceptable. The healer, in this relationship, does not stand for himself as an individual but represents the objective power of acceptance and self-affirmation. This objective power works through the healer in the patient. Of course, it must be embodied in a person who can realize guilt, who can judge, and who can accept in spite of the judgment. Acceptance by something which is less than personal could never overcome personal self-rejection. A wall to which I confess cannot forgive me. No self-acceptance is possible if one is not accepted in a person-to-person relation. But even if one is personally accepted it needs a self-transcending courage to accept this acceptance, it needs the courage of confidence. For being accepted does not mean that guilt is denied. The healing helper who tried to
convince his patient that he was not really guilty would do him a great disservice. He would prevent him from taking his guilt into his self-affirmation. He may help him to transform displaced, neurotic guilt feelings into genuine ones which are, so to speak, put on the right place, but he cannot tell him that there is no guilt in him. He accepts the patient into his communion without condemning anything and without covering up anything. Here, however, is the point where the religious "acceptance as being accepted" transcends medical healing. Religion asks for the ultimate source of the power which heals by accepting the unacceptable, it asks for God. The acceptance by God, his forgiving or justifying act, is the only and ultimate source of a courage to
be which is able to take the anxiety of guilt and condemnation into itself. For the ultimate power of self-affirmation can only be the power of being-itself. Everything lessthan this, one's own or anybody else's finite power of being, cannot overcome the radical, infinite threat of nonbeing which is experienced in the despair of self-condemnation. This is why the courage of confidence, as it is
expressed in a man like Luther, emphasizes unceasingly exclusive trust in God and rejects any other foundation for his courage to be, not only as insufficient but as driving him into more guilt and deeper anxiety. The immense liberation brought to the people of the 16th century by the message of the Reformers and the creation of their indomitable courage to accept acceptance was due to the sola fide doctrine, namely to the message that the courage of confidence is conditioned not by anything finite but solely by that which is unconditional itself and which we experience as unconditional in a person-to-person encounter.

Links to Leo Shestov book 'Sola fide' (russian text in pdf and fb2 and french transl)

https://drive.google.com/file/d/0B1OQiuLaD--sS2o3dDBCc3hjVHM/edit?usp=sharing
https://drive.google.com/file/d/0B1OQiuLaD--sU0pSUVJfdktoNk0/edit?usp=sharing
https://drive.google.com/file/d/0B1OQiuLaD--sdTJfbmhmN0VZRUk/edit?usp=sharing


среда, 18 сентября 2013 г.

Т.С.Элиот. КОРИОЛАН - Eliot, T. S. Coriolan

Eliot, T. S. Coriolan

 I - Triumphal March

Stone, bronze, stone, steel, stone, oakleaves, horses' heels
Over the paving.
And the flags. And the trumpets. And so many eagles.
How many? Count them. And such a press of people.
We hardly knew ourselves that day, or knew the city.
That is the way to the temple, and we so many crowding the way.
So many waiting, how many waiting? what did it matter, on such a day?
Are they coming? No, not yet. You can see some eagles.
And hear the trumpets
Here they come. Is he coming?
The natural life of our Ego is a perceiving.
We can wait with our stools and our sausages.
What comes first? Can you see? Tell us. It is

5,800,000 rifles and carbines,
102,000 machine guns,
28,000 trench mortars,
53,000 field and heavy guns,
I can't tell how many projectiles, mines and fuses,
13,000 aeroplanes,
24,000 aeroplanes engines,
50,000 ammunition wagons,
now 55,000 army wagons,
11,000 field kitchens,
1,150 field bakeries.

What a time it took. Will it be he now? No,
Those are the golf club captains, these the Scouts,
And now the Société gymnastique de Poissy
And now comes the Mayor and the Liverymen. Look
There he is now, look:
There is no interrogation in his eyes
Or in the hands, quiet over the horses neck,
And the eyes watchful, waiting, perceiving, indifferent.
O hidden under the dove's wing, hidden in the turtle's breast,
Under the palmtree at noon, under the running water
At the still point of the turning world. O hidden.

Now they go up to the temple. Then the sacrifice.
Now come the virgins bearing urns, urns containing
Dust
Dust
Dust of dust, and now
Stone, bronze, stone, steel, stone, oakleaves, horses' heels over the paving.

This is all we could see. But how many eagles! And how many trumpets!
(And Easter Day, we didn't get to the country,
So we took young Cyril ti church. And they rang a bell
And he said right out loud, crumpets)
Don't throw away that sausage,
It'll come handy. He's artful. Please will you
Give us a light?
Light
Light
Et les soldats faisaient la haie? ILS LA FAISAIENT.


II Difficulties of a Statesman


CRY what shall I cry?
All flesh is grass: comprehending
The Companions of the Bath, the Knights of the British Empire, the Cavaliers,
O Cavaliers! of the Legion of Honour,
The Order of the Black Eagle (1st and 2nd class) ,
And the Order of the Rising Sun.
Cry cry what shall I cry?
The first thing to do is to form the committees:
The consultative councils, the standing committees committees and sub-committees
One secretary will do for several committees.
What shall I cry?

Arthur Edward Cyril Parker is appointed telephone operator
At a salary of one pound ten a week rising by annual increments of fiveshillings
 To two pounds ten a week; with a bonus of thirty shillings at Christmas
And one week’s leave a year.
A committee has been appointed to nominate a commission of engineers
To consider the Water Supply.
A commission is appointed
For Public Works, chiefly the question of rebuilding the fortifications.
A commission is appointed
To confer with a Volscian commission
About perpetual peace: the fletchers and javelin-makers and smiths
Have appointed a joint committee to protest against the reduction of orders.
Meanwhile the guards shake dice on the marches
And the frogs (O Mantuan) croak in the marshes.
Fireflies flare against the faint sheet lightning
What shall I cry?
Mother mother
Here is the row of family portraits, dingy busts, all looking remarkablyRoman,
Remarkably like each other, lit up successively by the flare
Of a sweaty torchbearer, yawning.

O hidden under the... Hidden under the... Where the dove’s foot rested andlocked for a moment,
A still moment, repose of noon, set under the upper branches of noon’s widest tree
Under the breast feather stirred by the small wind after noon
There the cyclamen spreads its wings, there the clematis droops over the lintel,
O mother (not among these busts, all correctly inscribed)
I a tired head among these heads
Necks strong to bear them
Noses strong to break the wind
Mother
May we not be some time, almost now, together,
If the mactations, immolations, oblations, impetrations,
Are now observed
May we not be
O hidden
Hidden in the stillness of noon, in the silent croaking night.
Come with the sweep of the little bat’s wing, with the small flare of thefirefly or lightning bug,
‘Rising and falling, crowned with dust’, the small creatures,
The small creatures chirp thinly through the dust, through the night.
O mother
What shall I cry?
We demand a committee, a representative committee, a committee of investigation
RESIGN RESIGN RESIGN

Томас Стернз Элиот. КОРИОЛАН


      1931-1932 

I. ТРИУМФАЛЬНЫЙ МАРШ


      Камень, бронза, камень, сталь, камень, лавры, 
      звон подков 
      По мостовой. 
      И знамена. И фанфары. И столько орлов. 
      Сколько? Сочти. И такая давка. 
      В этот день мы не узнавали себя, не узнавали 
      Города. 
      Столько народу на этой дороге, к храму приводит 
      эта дорога. 
      Столько ждущих. Сколько ждущих? Не все ли 
      равно, если столько много. 
      Идут? Пока нет еще. Только вдали орлы. Да еще 
      фанфары 
      Вот они. Наконец. А он? 
      Природное бодрствование нашего Я есть восприятие. 
      Мы можем ждать на стульях, держа сосиски. 
      Что прежде всего? Ты видишь? Это 
      5 800 000 винтовок и карабинов 
      102 000 пулеметов, 
      28 000 минометов, 
      53 000 полевых и тяжелых орудий, 
      Неизвестно, сколько снарядов, мин и взрывателей 
      13 000 аэропланов 
      24 000 авиационных моторов 
      50 000 артиллерийских упряжек, 
      потом 55 000 интендантских фур, 
      11 000 полевых кухонь, 
      1 150 полевых пекарен. 

      Сколько же все это длится. Не видно его? Нет, 
      Идут капитаны гольф-клуба, а это скауты, 
      А вот societe gymnastique de Poissy {*}, 
      {* Гимнастическое общество Пуасси (франц.).} 
      А вот и лорд-мэр с членами гильдии. Вон, 
      Смотри, это он, смотри: 
      Нет вопросительности в глазах 
      И в руках застывших над гривой коня, 
      Но в глазах ожидание, пристальность, 
      воспринимание, безразличие. 
      О скрытое под крылом голубя, скрытое в груди 
      черепахи, 
      Под пальмой в полдень, под бегущей водой 
      В недвижный миг текучего мира. О скрытое. 
      Вот они направляются к храму. Приносят жертву. 
      Вот девственницы выходят с урнами, в этих урнах 
      Прах 
      Прах 
      Прах праха, и снова 
      Камень, бронза, камень, сталь, камень, лавры, 
      звон подков 
      По мостовой. 

      Вот все, что мы видели. Но сколько орлов! 
      И сколько фанфар! 
      (На Пасху мы не поехали за город и потому отвели 
      Маленького Сирила в церковь. Он услыхал 
      колокольчик 
      И громко сказал: разносчик.) 
      Не бросай сосиску, 
      Она еще пригодится. Он ловкий. Простите, 
      Нет ли у вас огонька? 
      Огонь 
      Огонь 
      Et les soldats faisaent la haie? ILS LA FAISAENT {*}. 
      {* Солдаты образовали кордон? Да. (франц.).} 

II. МУКИ ГОСУДАРСТВЕННОГО МУЖА

      Возвещай что мне возвещать! 
      Всякая плоть - трава, включая 
      Награжденных Орденом Бани, Рыцарей 
      Британской Империи, Кавалеров, 
      О! Кавалеров! Ордена Почетного Легиона, 
      Ордена Черного Орла (I и II класса) 
      И Ордена Восходящего Солнца. 
      Возвещай возвещай что мне возвещать! 
      Первым делом создать комитеты: 
      Консультативные, постоянные, тайные советы, 
      комиссии, комитеты и подкомитеты 
      Одного министра хватает на многие комитеты. 
      Что мне возвещать? 
      Артур Эдвард Сирил Паркер назначен телефонистом 
      С окладом фунт десять шиллингов в неделю, 
      за год службы надбавка пять шиллингов 
      До предела два фунта десять; к Рождеству 
      наградных тридцать шиллингов 
      Плюс недельный отпуск годично. 
      Образован комитет для назначения инженерной 
      комиссии 
      По вопросу о Водоснабжении 
      Создана комиссия 
      Общественных Работ, главным образом для 
      перестройки фортификаций. 
      Создана комиссия 
      Для переговоров с комиссией вольсков 
      О вечном мире: оружейники и кузнецы 
      Избрали Объединенный комитет протеста против 
      сокращения заказов. 
      Меж тем стража играет в кости при всех воротах, 
      А лягушки (О Мантуанец) квакают мирно в болотах 
      Вспыхивают на миг светляки при свете зарницы 
      А что возвещать? 
      О мать родная 
      Вот ряд семейных портретов, тусклых бюстов, все 
      поразительно римские 
      Поразительно схожие между собой, одного 
      за другим освещает 
      Потный зевающий факельщик. 
      О скрытое под... Скрытое под... 
      Где лапка голубя опустилась и сжала на миг, 
      На недвижный миг отдыха в полдень, ветку 
      под верхними ветками полуденного тенистого дерева 
      Под перышком на груди, что вздрогнуло 
      от послеполуденного дуновенья 
      Там цикламен расправляет крылья, там вьюнок 
      свисает над дверью 
      О родная (нет среди этих бюстов, на всех есть 
      точные надписи) 
      Я усталая голова среди этих голов 
      Крепких шей, способных носить их 
      Крепких носов, рассекающих воздух 
      Родная 
      Да не будет нас, чтобы скоро, чуть не сейчас же, 
      вместе, 
      Если закланья, посвященья, приношенья, моленья 
      Соблюдены 
      Да не будет нас 
      О скрытое 
      Скрытое в недвижном полудне, в тихой 
      квакающей ночи. 
      Приходят, ударив крылом, как летучая мышь, 
      мерцая, словно светляк, 
      "Возвышаясь и падая, увенчаны прахом", малые 
      существа, 
      Малые существа тонко стрекочут во прахе, в ночи 
      О родная 
      Что мне возвещать? 
      Мы требуем комиссии, представительной 
      комиссии, комиссии по расследованию 
      ОТСТАВКА ОТСТАВКА ОТСТАВКА 

      Перевод А. Сергеева 

http://www.bartleby.com/200/sw9.html