W.H. Auden
'The Quest II. The Preparations'
Приготовления (Перевод А.Ситницкого)
"Man precisely was not in a situation-not
even in a difficult situation. He was, himself, the situation..."
(from C. Williams book «The Descent of the Dove»)
"...Chaste was what the law had bidden him to be and what he had not been able
to be. The law was precisely impossible. Man precisely was not in a
situation-not even in a difficult situation. He was, himself, the situation; he
was, himself, the contradiction; he was, himself, death-in-life and
life-in-death. He was incompetent. Augustine had felt that acutely; since his
conversion he had been teaching it-that man was
the situation and only the grace of God could alter
the situation. Both Pelagius and he felt strongly the desirability of man
overcoming sin, but the problem was what was sin and how best did you overcome
it. The expanding circles of doctrine spread outward from Rome and Hippo. Never before had Christendom
felt the two views so fully and so honestly developed. It bad previously
accepted a general notion that men were in a “fallen” state, but it had not
pressed any definition of it. What definitions it had produced had tended to
relate to the Person who redeemed men from the state. That, after all, was what
its greatest minds and noblest souls had been concerned with. The clash of
Pelagius and Augustine altered all that...."
Глава из книги Л.Шестова
“Sola fide – только
верою. Ч.2 Лютер и Церковь. III”
(Frensh translation. Leon Shesov 'Sola fide. Luther et L'Eglise' http://www.lescahiersjeremie.net/public/PDF_Chestov/Sola_Fide.pdf) .
Еще за тысячу лет до Лютера в пределах католической, тогда уже
признанной церкви, впервые разыгрался великий спор о смысле веры. Противниками
выступили с одной стороны — Блаженный Августин, с другой — Пелагий и его
союзники, Целсетий и Юлиан из Аклаула. И католические и протестантские историки
сходятся в одном убеждении — спорящие стороны стоят в своей искренности вне
всяких подозрений. Бл. Августин говорил то, в чем он был глубоко убежден; Пелагий
в самом деле готов был даже жизнью защищать свои идеи. Оба они, притом, были
верными сынами церкви — и тому и другому казалось, что они отнюдь не новаторы,
не выдумщики, что они защищают не свое, а полученное от предков достояние [91].
И внешние источники у обоих были одни и те же, как у всех католиков начала V-ro
века. Они читали св. Писание и в св. Писании находили себе оправдание. И тем не
менее, при всем желании их найти истину и при всей боязни внести раскол среди
верующих — они никак не могли сговориться. Происходили бесконечные диспуты и
объяснения, писалось множество больших и малых книг, но это не подвигало дела.
Пелагий с товарищами оставался при своем, бл. Августин — при своем. Церковь,
как известно, осудила Пелагия, приняла сторону бл. Августина и обязала всех
католиков держаться учения о спасении верой. Но осужденные не понимали смысла
произнесенного над ними сурового приговора. Им каза-лось, что они выступили в
защиту правды, Божьей правды — отчего же у них не хватило сил победить явное
заблуждение? Отчего блаженный Августин, которого все чтили и уважали, не видел
того, что для них представлялось таким очевидным? С этого вопроса мы начнем и
затем уже войдем в сущность великого спора.
И протестант Гарнак, и католик Дюшен единогласно утверждают, что
взаимное непонимание бл. Августина и Пелагия коренится в разнообразии их
индивидуального опыта.
«Dort ist es ein heissblütiger Mann, der nach Kraft und Seligkeit
gerungen hat, indem er nach Wahrheit rang, dem die sublimsten Gedanken der
Neuplatoniker, die Psalmen und Paulus das Rätsel seines Inneren gelöst, und den
die Erfahrung des lebendigen Gottes überwältigt hat. Hier sind es ein Mönch und ein Eunuch, beide
ohne Spuren innerer Kämpfe, beide begeistert für die Tugend, beide erfüllt von
dem Gedanken, die sittlich träge Christenheit zur Anspannung des Willens
aufzurufen und sie zur mönchischen Vollkommenheit zu bringen, beide mit den
griechischen Vätern wohl vertraut, Beziehungen zum Orient aufsuchend, in der
antiochenischen Exegese bewandert, vor Allem aber jener stoisch-aristotelischen
Popularphilosophie (Erkenntnistheorie, Psychologie, Ethik und Dialektik)
huldigend, die unter den gebildeten Christen des Abendlandes so viele Anhänger
zählte»[92] (Α. von Harnack, Lehrbuch der Dogmengeschichte,
Bd. III, S. 168).
To же подчеркивает Дюшен. И он, как Гарнак, видит причину разногласия между Августином и Пелагием в
несходстве их прошлого внутреннего опыта «Augustin, qui était venu à la vertu
en passant par le vice et qui n'était sorti de ses désordres qu'en se sentant
appréhendé très fortement par la main de Dieu, Augustin devait à sa propre
expérience un profond sentiment de l'infirmité humaine et du secours divin»[93] (Duchesne, Histoire Ancienne de
l'Eglise, Vol. Ill, p. 203. Ed. Fontemoine, Paris, 1911).
Того внутреннего опыта, который был у бл. Августина — у Пелагия
не было. Пелагий не знал мучительной внутренней борьбы, тех припадков от сомнения
в себе и отчаяния, о которых так много рассказывает Августин в своей
«Исповеди». В его прошлом всё было гладко. Он с детства был христианином, в
противоположность Августину, который только в зрелом возрасте принял крещение.
Он не знал, как Августин, внезапных, чудесных просветлений, но не знал и
падений. Идя к вере и к добродетели — он благополучно миновал те области, в
которых гнездятся пороки и неверие. Казалось бы, a priori, что все преимущества
на стороне чистого и сильного Пелагия. Он твердо шел прямым путем к своей
высокой цели — разве это не великая заслуга? Путь его был нелегкий — путь
лишений и трудностей. Разве это не обеспечивало по крайней мере морального
успеха, не давало ему права на удовлетворение, на сознание своей правоты,
своего превосходства над теми, кто только под влиянием позднего раскаяния
исполняли веления Божьи? И неужели не ему, праведнику, а заблудившимся дано
было постичь и возвестить миру истину? Как бы вы ни решали вопроса, как бы ни
влекли вас все ваши симпатии к праведному Пелагию — история, как я говорил,
решила спор в пользу Августина. И не только католическая церковь — авторитета
которой многие, конечно, не согласятся признать, но и представители
современного мышления — я назвал уже двух замечательных ученых — без колебания
и даже с особым торжеством присоединяют свои авторитетные голоса к суду
истории.
Вот как формулирует Гарнак сущность пелагианского спора: «Die
beiden grossen Denkweisen — gilt die Tugend oder die Gnade, die Moral oder die
Religion, die urpsrüngliche unverlierbare Anlage des Menschen oder die Kraft
Jesu Christi?»[94]
(Α. von Harnack, Lehrbuch der Dogmengeschichte, Bd. III. S. 166). Блаженный
Августин видел единственную возможность человеку спастись в благодати, в
сверхъественном, в чудесной силе Христа, в религии, — Пелагий же основывал
все свои надежды на нравственности, на добродетели, на заложенные в природе
человеческой начала. Непосвященный мог бы с удивлением спросить — да разве тут
есть или может быть какое-нибудь противоречие? Разве религия и мораль враждуют
между собой? И разве Пелагий был не религиозным человеком? Как могло придти в
голову Гарнаку так формулировать сущность пелагиан- ского спора? Меж тем,
Гарнак несомненно прав. Но, кажется, я не ошибусь, если скажу, что едва ли
Гарнак отдавал себе ясный отчет, к чему обязывает такая постановка вопроса,
едва ли он, как и Дюшен, видел те последствия, которые естественно вытекают из
предложенного им психологического объяснения ав- густиновского понимания
благодати. Если к истинной религии можно придти только через грех и, если не
грешивший не может уверовать — то, стало быть, грех есть необходимое условие
веры. И т. к., по убеждению и Гарнака и его постоянных противников,
католиков, — вера есть высшая ценность, то, значит, и ее необходимое
условие грех — должен быть тоже высоко оценен. И, наоборот, та добродетель,
которая привела несчастного Пелагия к его заблуждениям, должна быть нами
отвергнута. Как ни странным и бессмысленным это не покажется, несомненно весь
пела- гианский спор, как вокруг своей оси, вращался вокруг понятия о грехе.
Неправильно, или неточно было бы сказать, что Пелагий отвергал учение о
благодати. Он говорит «Deus, per doctrinam et
revelationem suam, dum cordis nostri oculos aperit, dum nobis, ne praesentibus
occupemur, futura demonstrat, dum diaboli pandit insidias, dum nos multiformi
et ineffabili dono gratiae caelestis illuminât… Qui haec dicit gratiam tibi
videtur negare?»[95] (Tixeront, Histoire des Dogmes, Vol
II, p. 445[96].
Затем, далее, исходя из
идеи о том, что Бог должен быть справедливым —· и что люди, знающие, что справедливо и что
несправедливо — могут постичь сущность Божьего суда, он утверждал: «ibi vero remunerandi sint qui
bene libero arbitrio uten- tes merentur Domini gratiam et ejus mandata
custodiunt»[97].
И, в самом деле, если наши понятия о справедливости чего нибудь
стоят, т. е., если выражаясь словами Сократа, нормы разумного равно
обязательны и для смертных и для бессмертных, — что может быть
справедливее рассуждений Пелагия? Или разве не
прав он, когда говорит:
«Praesciebat ergo (Deus) qui futuri essent sancti et immaculati per liberae
voluntatis arbitrium, et ideo eos ante mundi Constitutionen! in ipsa sua
praescientia, qua tales futuros esse praescivit elegit. Elegit ergo antequam
essent, prae- destinans filios quos futuros sanctos immaculatosque praescivit;
utique ipse non fecit, nec se facturum, sed illos futuros esse praevidit»[98] (Tixeront, II. 446).
Если бы Сократу представили все эти рассуждения, они показались
бы ему, может, до некоторой степени фантастическими в своих основаниях, но
несомненно глубоко последовательными и высоко нравственными. Толстой несомненно
тоже принял бы их с самыми незначительными и не существенными оговорками. Ибо,
если Бог всеведущ и справедлив и, если мы, употребляя слова всеведение и
справедливость, знаем, что мы говорим, то Пелагия решительно нельзя ни в чем
упрекнуть. Он проповедует те же высокие идеи о вечной справедливости и
последнем нелицеприятном суде, которые до сих пор поражают всех читателей в
платоновском Федоне. Или и наши современники заблуждаются, поклоняясь языческим
добродетелям — «virtutes gentium splendida vitia sunt»[99].
Но, посмотрим, как было формулировано обвинение против пелагианцев. Вот девять
положений, извлеченных из сочинений Целсетия и других единомышленников Пелагия:
Adam mortalem
factum, qui sive peccaret, sive non peccaret, moriturus esset.
Quoniam peccatum
Adae ipsum solum laeserit, et non genus humanuni.
Quoniam Lex sic
mittit ad regnum quemadmodum Evangelium.
Quoniam ante
adventum Christi fuerunt homines sine peccato.
Quoniam infantes
nuper nati in illo statu sunt in quo Adam fuit ante praevaricationem.
Quoniam necque
per mortem vel praevaricationem Adae omne genus hominum moriatur, neque per
resurrectionem Christi omne genus hominum resurgat.
Posse hominem
sine peccato, si velit, esse.
Infantes, etsi
non baptizentur, habere vitam aeternam.
Divites
baptisatos nisi omnibus abrenuntient, si quid boni visi fuerint facere, non
reputari illis, neque regnum Dei posse eos habere[100] (August., De gestis Pelagii;
Tixeront, II, 447).
Теперь, по приведенным, осужденным утверждениям Пелагия, мы уже
можем до некоторой степени видеть, что оттолкнуло блаженного Августина от этого
учения. И, вместе с тем, нам станет понятным, почему Дюшен и Гарнак так
уверенно приписали бл. Августину психологические побуждения грешника.
Нужно, впрочем, оговориться — и идеи Августина, и идеи Пелагия
вовсе не были впервые ими высказаны. Католическая церковь уже давно знала и те
и другие. В пелагианском споре они только впервые были выражены с той
отчетливостью, которая всем с очевидностью выяснила их вечную непримиримость.
Пелагий — и это, собственно, источник всего его учения, верил,
что posse hominem sine peccato esse et Dei mandata facile custodire, si velit[101]
(Harnack, III, 178) — человек, если захочет, может быть безгрешным. Почему
так верил Пелагий — я не думаю, что кто-нибудь бы мог дать удовлетворительный
от-вет на такой вопрос. Но, несомненно, повидимому, одно — ив этом можно
согласиться с Гарнаком, — Пелагий и Целсетий не чувствовали себя
грешниками. И это с их стороны не было лицемерием или фарисейством. Даже
наоборот — в слове «facile» (оно не везде встречается) как будто бы слышны
некоторые скромность и смирение. В устах Пелагия (не Целсетия, конечно) оно
было преувеличением, и даже значительным. Из сохранившихся о нем сведений —
видно, что даже враги его, а таковых у него было немало, принуждены были давать
лучшие отзывы о его жизни[102].
У него слово не расходилось с делом. И, конечно, раз так, раз в самом деле он
не отступал от заповедей Божьих, ему жить было нелегко, И то, с какой
настойчивостью он повторял, что человек может быть безгрешным, указывает нам,
что может быть в этом сознании своей чистоты и правоты пред Богом было его
главное и даже единственное утешение жизненное.
Omne bonum ас malum, quo vel laudabiles vel
vituperabiles su- mus, non nobiscum oritur, sed agitur a nobis; capaces enim
utriusque rei, non pleni nascimur [103](Loofs, Leitfaden zum Studium der
Dogmengeschichte, 427). За зло и за добро мы заслуживаем порицания и
похвалы — разве может быть в этом сомнение? А если так, если мы заслуживаем похвалы
и порицания за наши дела, то немыслимо допустить, что не в нашей воле, не в
нашей возможности поступать так, или иначе. И еще меньше можно допустить, что
мы не вправе испытывать удовлетворение от заслуженной похвалы или оставаться
равнодушными к порицанию. Или дела человека, его жизнь совсем не могут быть
подвергнуты моральной оценке? Все люди равно laudabiles (достойны похвалы) и
равно vituperabiles (достойны порицания)? Но знаете ли, что это значит? Даете
ли вы себе отчет, что вы подошли к той страшной формуле, которую, конечно, и
Гарнак и Дюшен, так смело во имя религии выступившие против Пелагия, никогда не
принимали и не примут? Это ведь и есть «по ту сторону добра и зла». Пелагию,
так же, как и Сократу, казалось, чтο стереть различие между добрыми и злыми,
между laudabiles и vituperabiles, значит уничтожить и религию и самого Бога.
Все одинаково хороши, все одинаково правы, Анит и Мелит предстанут на страшном
суде такими же чистыми или такими же запятнанными, как Сократ и Платон. И Нерон
и Каллигула не имеют никаких преимуществ пред теми бесстрашными христианами,
которых они посылали ad leones (ко львам)?
Ведь единственное преимущество в этой жизни для хорошего человека
— это сознание своей хорошести — и это хотят отнять. Его хотят заставить думать,
что все его труды напрасны, что грех Адама, отдаленнейшего праотца, передался
ему по наследству, что уже по самой своей природе он заражен и такой страшной
болезнью, бороться с которой у него нет сил. И, что, если ему суждено спастись,
то это спасение не в его воле и не от его усилий зависит. Весь труд, который он
положил на то, чтоб соблюдать заповеди Божьи, напрасен.
Помимо того, что такое сознание отнимает у человека праведного
его нравственную опору, к каким ужасным последствиям ведет учение о том, что
спасение человека не зависит от него. Пелагий говорит: «Wenn
ich über die Sittenlehre und die Grundsätze eines heiligen Lebens handle, so
weise ich immer zuerst die kraftvolle Fähigkeit der menschlichen Natur nach und
zeige, was sie leisten kann, ne tanto remissior sit ad virtutem animus ас tardior, quanto minus se posse
credat et dum quod messe sibi ignorât id se existimet non habere» (Pelag. Ер.
ad Demetr., Harnack, III, 171). И ведь, это верно: если задача человека —
нравственное усовершенствование, то ведь, ему прежде всего нужно знать, что у
него есть силы для выполнения ее, иначе, естественно, у него опускаются руки и
вместо того, чтоб бороться с враждебными ему соблазнами, он поддается им.
Оттого Пелагий и его союзники так много и настойчиво говорят о свободе воли.
«Voluntas est nihil aliud quam motus animi cogente nullo» — свобода есть ни что
иное, как ни чем не связанное движение души. Всё их учение собственно является
развитием двух принципов — принципа, высказанного Сократом — и воспринятого
всеми его преемниками — Платоном, Аристотелем и стоиками и даже сохранившегося,
в конце концов, и в неоплатонизме — что нормы добра стоят над Богом, а не
обратно, и соответственного принципа о свободе воли. Liberias arbitrii, qua a Deo emancipatus homo
est, in admittendi peccati et abstinendi a peccato possibilitate constitit.[104]
(Tixeront II, 438). В этих кратких словах герольд пелагианства.
Юлиан верно и метко формулировал основную мысль того течения,
выразителем которого он являлся. Это говорит и Гарнак. «В приведенном положении
Юлиана собственно ключ ко всему строю его мыслей: свободно созданный человек
противостоит в своей собственной сфере совершенно самостоятельно Богу. Бог
является только впоследствии (при суде)». Но Гарнак прав только постолько,
посколько в положении Юлиана он верно увидел ключ к пелагианской системе. Но никак
нельзя согласиться с тем, что пелагиане хотели освободиться, т. е.
удалиться от Бога. По-моему, это совершенно ненужное искажение всего их учения.
Гораздо вернее, когда Гарнак, вместе со всеми прочими историками, и
протестантскими и католическими, говорит о рационализме пелагианцев. Но ведь
это совсем не то, рационализм отнюдь не исключает религиозности. Можно верить в
Бога, можно любить Бога и вместе с тем думать, что Бог открыл нам в разуме
высшие истины. Даже больше того — естественнее всего человеку любить и чтить
того Бога, который открылся ему в разуме — ибо сокровенное не привлекает, а
пугает людей.
И я тут же могу спросить Гарнака и его единомышленников: пусть
ответят, положа руку на сердце — чувствуют ли они готовность ввериться тайному
и неизведанному. Мы уже помним, что Гарнак уверенно говорил: нельзя
безнаказанно пренебрегать здравым смыслом. Мы знаем, что с Гарнаком вместе то
же утверждал и Ренан. И даже католичество, открыто проповедующее возможность
чудесного, не меньше боится иррационального, чем самые обыкновенные
позитивисты. Оно предает анафеме тех, кто решился признать, что вера не мирится
с разумом. Вера знает больше, чем разум, она сверхрациональна, но не
антирациональ- на. Это догмат не только католичества, это догмат почти общечеловеческий.
Может быть, даже ограничивающее «почти» можно было бы выпустить. Т. е., я
хочу сказать, что даже те редкие люди, которые отваживаются в самом деле
отвергать ratio, способны на такое дерзновение только в редкие минуты
исключительного душевного подъема. И из своих запредельных экскурсий в область
непостижимого они обыкновенно почти ничего не приносят с собой для
обыкновенного существования. Они помнят, что были где-то, где всё совсем по
иному устроено, чем в нашей будничной жизни. Но они не могут ни другим, ни даже
себе ясно и отчетливо рассказать, что видели и чувствовали они там в ином
бытии. Правда, редко кто в этом признается. Редко кто будет иметь мужество,
потому что это «иное» постигаемое им на мгновения и в момент постижения
оцениваемое, как высшее, единственное в своем роде — не обладает теми
свойствами, которые давали бы возможность фиксировать его, постоянно держать в
руках и импонировать им остальным людям; мало людей способны верить тому, что
появляется и исчезает. Все привыкли думать, что ценность всего ценного прежде
всего в его постоянной нужности и годности. И даже в обще-нужности, в
обще-годности. Что не нужно всем и всегда, что не встречает общего признания и
сочувствия, то уже этим самым признается «субъективным», т. е. второсортным.
А, если это субъективное не имеет постоянной власти даже и над тем, кому оно
открывалось — разве можно в нем видеть не то, что высшую ценность, а вообще
хоть какую-нибудь ценность? Разве не вернее отнести его, по этому именно
признаку случайности и непостоянства, к категории призрачного? И, стало быть,
пренебречь им? Когда люди останавливаются пред такого рода дилеммой, они почти
не колеблются. Они предпочитают лучше исказить, изуродовать до неузнаваемости
свои откровения, чем отказаться от права вделать их в ту рамку, которая, по
общим условиям человеческого восприятия, является conditio sine qua non
достоинства и не то, что ценности, а даже действительности душевных видений.
Гарнак с католиками, с их критикой пелагианизма, как неудачной попытки внести в
религию рационалистический элемент, могли бы вызвать упрек в недобросовестности
— если бы можно было на них возложить ответственность за их критику. Но на
самом деле — их личной вины тут нет. Их устами говорит бесконечная тысячелетняя
традиция. Так было — так, верно, всегда будет. Разум останется господином над
людьми — ибо, сколько бы люди против него ни возмущались, они без него, как без
воздуха, существовать не могут. Католицизм отверг пелагианство — но
католичество живетидеями Пелагия. Гарнак восторгается бл. Августином и Лютером,
но боится больше всего на свете оскорбить здравый смысл. Сохранился в
сочинениях бл. Августина отрывок из lettre de condoléance Пелагия к вдове
Ливании. Точно ли письмо принадлежит Пелагию или нет, неизвестно, но оно
чрезвычайно характерно и еще поучительнее отношение к нему Гарнака. Пелагий пишет: «Ille ad deum digne elevat manus, ille orationem bona conscientia
effundit qui potest dicere, tu nosti, domine, quam sanctae et innocentes et
mundae sunt ab omni molestia et imquitate et rapina quas ad te extendo manus,
quemadmodum justa et munda labia et ab omni mendacio libera, quibus offero tibi
deprecationem, ut mihi miserearis»[105] (Harnack, III, 175). T. е.,
только тот молится по настоящему, кто приготовил себе возможность, обращаясь к
Богу, сказать, что он не делал несправедливого, ни дурного, не грабил, не лгал
сознательно. Приводя это место, Гарнак замечает: фарисей и мытарь в одном лице.
Я опять напомню Сократа и Платона с их учением об катарсисе или
очищении. Ведь то, что говорит Пелагий — если приведенный отрывок принадлежит
ему — мог бы сказать, да и сказал в Федоне Сократ или Платон. Только молитва
чистого, праведного человека, готового лучше принять какую угодно
несправедливость, чем самому сделать что-нибудь дурное, только такая молитва
доходит до Бога. Больше того, ведь самый катарсис, самая готовность отказаться
от зла ради добра есть единственный путь к Богу. Молитва есть только словесное
продолжение добродетельной жизни. В этом ведь сущность сократовской и
платоновской философии. И Гарнак смело клеймит ее самыми оскорбительными
словами: в лице Сократа он видит и фарисея и мытаря. Можно ли так безнаказанно
оскорблять здравый смысл! Гарнак сказал, что нельзя. И для себя он был прав. Мы
увидим дальше, что один мало известный протестантский пастор, в своей книге,
направленной против «Das Wesen des Christentums» Гарнака, упрекает этого
последнего в том же, в чём он сам упрекает Пелагия.
Warum Harnack
diese grossen Erfahrungen nicht gemacht hat, die ihm das Auge gegeben hätten
für alle objectiven «Wunder»?
Vielleicht war
er noch nie recht» krank Vielleicht war er noch nie am «Abgrund der Hölle
gestanden»; vielleicht noch nie ganz «nichts». Только те
могут постичь недоступную Гарнаку тайну Божественного Искупления, die
nämlich nicht bloss Harnacksünden, moralische Flecken der «Unwissenheit und
Uebereilung» haben, sondern «blutrote» Sünden, Laster, Greuel» vor denen einem
gebildeten und ehrbaren Rabbi (т. е.
Harnack) schauert (Ed. Rupprecht, Das Christentum von DAd. Harnack,
33,59)[106].
Он ставит ему в вину, — как это ни покажется странным, — что Гарнак
не знает, т. е. не испытал, что такое грех. Грех Гарнака, по словам того
же Рупрехта, только игрушечный, теоретический грех. Иными словами, по мнению Рупрехта,
Гарнак оттого так «плоско» и «позитивно» понимает христианство, что подобно
Пелагию был слишком добродетельным, точнее слишком мало порочным в своей жизни.
А такие люди не могут быть религиозными и никогда не постигнут глубокой тайны
искупления, исповедываемой христианством. Разбойнику на кресте легче было
обратиться к истинной вере, чем добродетельному монаху Пелагию и честному
профессору Гарнаку.
91
Reuter, (38е Augustinische Studien) говорит о
Пелагии и Целсетий · «Der gewohnheitsmässige Gehorsam gegen die
Autorität der Kirche war auch der ihrige. Beide Männer verfolgten als gute
Katholiken augenscheinlich eine kirchliche konservative Tendenz; von
irgendwelchen schismatischen Neigungen finden wir bei denselben keine Spur. (Привычное
повиновение авторитету церкви было и у них. Оба следовали, повиди- мому, как
добрые католики церковной консервативной тенденции; мы не находим у них и следа
какой-либо еретической склонности).
92
Там
человек горячего темперамента, который боролся за силу и блаженство в то время,
как он боролся за истину, которому возвышенные идеи неоплатоников, псалмы и
Апостол Павел разрешили загадку его внутренней жизни и которого покорило
познание живого Бога. Тут монах и евнух, оба без следа внутренней борьбы, оба
одушевленные добродетелью, оба полные мыслью призвать морально вялое
христианство к напряжению воли и привести его к монашескому совершенству; оба
хорошо знакомы с учением греческих отцов и ищут общения с Востоком и сильны в
антиохическом толковании св. Писания, но особенно почитают стоическую
аристотелевскую, популярную философию (теорию познания, психологию, этику и
диалектику), которая насчитывала много приверженцев между образованными
христианами Запада.
93
Августин,
который достиг добродетели, пройдя через порочность, и который вышел из своего
заблуждения только благодаря чувству, что рука Божья с великим могуществом
завладела им, обязан был собственному опыту глубоким чувством человеческой
немощи и божественной помощи.
94
Два
основных образа мысли: что стоит больше, добродетель или благодать, мораль или
религия, первичная неутрачиваемая склонность человека или сила Иисуса Христа?
95
Посредством
Своего учения и Своего откровения, Бог то открывает нам очи нашего сердца, то
показывает будущее, чтобы мы не заняты были делами настоящего, то раскрывает
козни диавола, то просвещает нас многообразным и неослабным даром небесной
благодати… Кажется ли тебе, что утверждающий это отвергает благодать?
96
«Nihil
potest per Sanctas Scripturas probare, quod justitia non potest tueri» (Julian,
Op. imperf. 11.17, приведено Harnack 111,197). (Ничто не может быть доказано
Священным Писанием, что не может быть оправдано справедливостью).
97
Поистине,
да будут вознаграждены те, кто хорошо используя свободу воли, заслуживают
благодать Бога и сохраняют Его заповеди.
98
Итак,
Бог наперед знал, кто окажется в будущем святым и непорочным через суждение
своей свободной воли, и потому избрал таких прежде сотворения мира в самом
своем презнании, которое ведало наперед, что они станут такими. Следовательно,
Он избрал их прежде, чем они стали такими, предназначая к сыновству тех, кого
он наперед знал как будущих святых и непорочных. Во всяком случае, Он не
совершил это, но предвидел то, что они станут, а не Он их сделает такими.
99
Языческие
добродетели суть блистательные пороки.
100
Адам,
будучи сотворен смертным, должен был умереть, грешил бы он или нет.
Потому
что согрешение Адама погубило его одного, а не род человеческий.
Потому
что, таким образом, закон может ввести в царство так же как Евангелие.
Потому
что прежде пришествия Христова были люди без греха.
Потому
что дети рождаются в том состоянии, в котором Адам был до своего неповиновения.
Потому
что не из-за смерти и неповиновения Адама умрет весь род человеческий, как не
воскреснет он из-за воскресения Христа.
Человек,
если он хочет, может быть безгрешным.
Дети,
хотя бы и не крещенные, имеют вечную жизнь.
Если
крещенные богачи не откажутся от всего своего, даже хотя бы и казалось, что они
делают кое-что доброе, оно не вменяется им и они не могут получить Царствия
Божия.
101
Человек
может быть безгрешным и легко следовать заповедям Бога, если он хочет.
102
Августин
говорит о нем: «Pelagii nomen cum magna ejus laude cognovi» (Harnack, 111,172).
(Я услышал имя Пелагия с большой похвалой ему). Гарнак говорит:
Der Ernst und die «Heiligkeit» des
Pelagius sind vielfach bezeugt, vor Allem von Augustin selbst und Paulin von
Nola (Harnack, III, 169). (Серьезность и святость Пелагия многократно
засвидетельствованы, прежде всего самим Августином и Paulin von Nola.
103
Всякое
добро или зло, за которые нас можно похвалить или порицать, не возникает с
нами, но нами совершается. Мы восприимчивы к одному и другому, а не рождаемся с
ними.
104
Свобода
воли, через которую Бог дал человеку независимость, состоит в том что человек
может принять грех или воздержаться от него.
105
Только
тот достойно простирает руки к Богу и в добром сознании проливает молитву, кто
может сказать: Ты ведаешь, Господи, сколь святы, невинны и чисты от всякой
нечистоты, несправедливости и хищения руки, которые простираю к Тебе, и как праведны
и свободны от всякой неправды уста, которыми приношу Тебе молитвы, чтобы Ты
помиловал меня.
106
Почему
Гарнак не прошел через эти большие переживания, которые открыли бы ему глаза на
все объективные «чудеса»? Может быть, он никогда не был тяжело «болен». Может
быть, он никогда «не стоял на краю адской бездны»; быть может, он никогда не
был совершенно «ничем». Только те могут постичь недоступную Гарнаку тайну
Божественного Искупления, которые не только имеют грехи Гарнака (моральные
пятна «несознательности и торопливости»), но «кроваво» красные грехи, пороки,
ужасы, перед которыми приходит в ужас образованный и уважаемый учитель
(т. е. Гарнак).
Комментариев нет:
Отправить комментарий